На улице он упорно избегал любого транспорта и таскался пешком, куда глядели глаза, а вернее, никуда не глядя, — топал и топал, надеясь единственно изнурить себя ходьбой, чтобы, возвратившись, спать, не просыпаясь, и дальше.
Однако вскоре ходьба перестала действовать как снотворное. Тот образ жизни, который Зяблицев вынужденно повел, был с точки зрения медицины очень здоровым и привел в конце концов лишь к тому, что Зяблицев недели всего за две после целых годов беспрерывной работы и затворничества необычайно окреп телесно. Но то было, если так можно выразиться, болезненное здоровье. Прогулки не столько оздоровили Зяблицева телесно, сколько выпустили, так сказать, на волю, распустили одно только тело с его животными потребностями. Короче, Зяблицева стали изводить голод и похоть. Конечно, обвинять Зяблицева в этом нельзя — никакой природной его низости здесь не было: просто он был еще молодым человеком, угодившим безоружным и беззащитным в мартовское брожение. Ибо раньше, за работой, он не замечал не то что смены времен дня и года, но и своего паспортного возраста.
Ну, да от подобных сторонних оправданий ему не сделалось бы легче. Ладно, голод желудка еще можно было удовлетворить без особых трудностей и ухищрений — в своих мытарствах по городу Зяблицев не пропускал теперь ни одной забегаловки, ни одного ларька, торговавшего снедью, и набивал себе нутро без разбору всем, что подворачивалось: он мог заесть порцию пельменей бифштексом или шницелем, а пряную селедку запить молоком — вкуса не разбирал.
Но как было утолить голод плотский?.. Тут были бессильны и транквилизаторы, и снотворные таблетки, которые он начал поглощать в таких количествах, в каких дети, дорвавшись, — леденцы и другие мелкие сласти. Он ел эти штуковины, можно сказать, на десерт и добился только того, что едва не каждую ночь видел во сне отчетливые, яркие, самые бесстыдные и подробные эротические картины. В конце концов ему стало ясно, что точно так, как не утолить голода одним воображением кушаний — это только хлестче распаляет аппетит, — так не побороть и похоти самыми невероятными сексуальными сновидениями.
Признаться в этом себе было ох как тяжело, а еще тяжелее начать действовать. Весь ужас и срам заключался в том, что Зяблицев никогда не был сластолюбцем и уж тем паче «мартовским котом». У него, конечно, бывали женщины, но они всегда появлялись как–то само собой и в непременной связи с его творчеством. Если не считать одной давней юношеской влюбленности, все те женщины были натурщицами, причем натурщицами добровольными.
А теперь, что было делать теперь?! Если еще месяц назад, в обтерханном свитере, со своим откровенно богемным видом, не требовавшим никакого дополнительного аусвайса, Зяблицев мог запросто подойти на улице к любой женщине, поразившей его воображение, и начать уговаривать ее пойти к нему позировать, то сейчас он был на такое не способен. И опять же — в эдаком–то виде! в пальто, в костюме–тройке — кто ему поверит?! Обманывать столь постыдным способом какую–нибудь незнакомку и, главное, себя было чертой, которую он, даже в теперешнем отчаянии, не мог преступить. «Пойдемте, я хочу — или, нет, мне надо вас нарисовать!» — о, какая издевка над собой, и поразительно, как двусмысленно и мерзко зазвучала бы, слети она с языка сейчас, эта фраза. Та самая, которую он столько раз произносил смело, открыто, без задней мысли, иногда с улыбкой, и ему давали согласие. Да, но ведь тогда–то он ходил в свитере, а нынче–это… Будь оно проклято и вместе с ним матушкино радение!..
Все существование Зяблицева наполнилось враз каким–то отравленным, извращенным значением. Кругом ему виделись двусмысленность и насмешка, всюду поджидали, зазывали, обращали на себя внимание похабные намеки: казалось, не только в нем самом, но и в мире не осталось ничего, кроме пищеварения и сладострастия. Так как он целый день проводил вне дома и при этом практически непрерывно ел и пил, то, естественно, ему пришлось узнать не только неведомые ранее точки общепита, но и другие многочисленные, как благоустроенные, так и дворовые заведения публичного пользования. И они–то и стали для него самым низом преисподней его падения потому, что со стен там смотрели и кричали ему о его разжегшейся и неудовлетворенной похоти скабрезные рисунки, выполненные дрожащими руками прыщавых подростков. О, какая это была насмешка над ним, который «тоже» рисовал и у которого, как и у многих художников, графические ню занимали добрую часть листов! Зяблицеву казалось, что эти изображения глумятся над ним и говорят ему: «Вот единственное, на что ты теперь со всеми твоими умениями годен! Вот что тебе надо изображать теперь! Вот где твое нынешнее поприще! Ты должен показать этим молокососам, как надо такое рисовать!» Зяблицев в ужасе и бешенстве бежал от одного такого места с тем только, чтобы через некоторое время быть вынужденным посетить другое. Казалось ему, козлоногий охальник водит его за нос по городу и искушает, все время утыкая лицом в тупиковую стену лабиринта его отчаяния, а со стены красовалась все та же дрянь.
Читать дальше