«Четыре месяца, — думал Зяблицев, — ну пять, ну, может быть, полгода от силы… выдержу…»
Однако уже через месяц Зяблицев засомневался в своей выносливости. Две молоденькие девчонки — сразу после отделения художественного училища, — оказавшиеся его сотрудницами, с удовольствием выполняли работу, к которой себя и готовили, а он, находясь к тому же в подчинении у одной из них, все равно что отбывал тягостную повинность. Добрую половину дня девчонки просматривали приходящие на оформительский отдел журналы и чрезвычайно живо обсуждали увиденное там, выбирали то, что можно позаимствовать, привести в соответствие с наличествующими техническими возможностями, подогнать под требования данного производства. Они говорили о плакатах и шрифтах с такой же страстью, с какой иные любители и знатоки могли говорить о полотнах, висящих в известнейших мировых коллекциях живописи. Слышавшему их дискуссии и болтовню Зяблицеву часто казалось, что на свете никогда не существовало и не могло быть никакого изобразительного искусства, кроме так называемого искусства плаката, фокус которого состоял в том, чтобы с наименьшими затратами и наибольшей выразительностью слить все многообразие мира воедино, в один какой–нибудь символ, в комбинацию нескольких таких символов, подчинив все это непременной теме, — причем не произвольной, не авторской, но обязательно значимой для всех, общенародной, а то и вовсе глобальной: экономии рабочего времени и ресурсов, борьбе с пьянством или борьбе за мир. Девчонки ликовали, как по поводу грандиознейшего открытия, если им особенно удачно и ловко удавалось изобразить дым, вылетающий из заводской трубы в виде колец бросаемой на ветер металлической стружки или денег; водочные бутылки — как стволы артиллерийской батареи, направленной на семью; белого голубя, незаметно переходящего в ладонь, одновременно держащую и осеняющую маленький земной шарик. Вариантов было бесконечное множество, и юные оформительницы, получившие дипломное право и особое, причем оплачиваемое место отыскивать, придумывать, комбинировать и воплощать эти варианты, получившие для этого полную и гарантированную начальством свободу, упивались таким занятием и собственным умением. Сливая воедино руку и голубя, изображая злодея–империалиста сеятелем смертоносных зерен — пуль и снарядов — или представляя ядерный арсенал некой мрачной чащобой, которую расчищает и вырубает развеселый русский мужичонка в фуфайке, валенках, рукавицах и ушанке, они восторгались даже не только своей выдумкой и фантазией, но и — неосознанно — прежде всего тем, что все на свете вещи и формы так близки и родственны друг другу и с легкостью переходят одна в другую, перевоплощаются, как в цирке шапито. От этого делалось легко, радостно и покойно.
Зяблицев же был простым исполнителем их девичьих замыслов и воли — угрюмым, неспрашивающим и молчаливым. В иные минуты он, правда, испытывал острейшее отвращение к тому, что рисовал на большом листе его карандаш, — какого–нибудь передового рабочего- комсомольца с ясным взглядом или старого мастера, строго и вместе с тем внимательно глядящего поверх защитных очков, предполагалось — на юную смену.
Между этими изображениями и тем разношерстным живым людом, с лицами, где читалось многолетнее пьянство, заботы, усталость, бесшабашность, прижимистость, жестокость, резкость, своеволие, готовность принять все и выполнить любой приказ начальства, страсти, знание своей выгоды, понимание собственных прав и достоинств, чувство хозяина жизни, — теми лицами, которые он наблюдал ежедневно и в таком изобилии впервые за свою жизнь, лежала пропасть, не меньшая, чем между обнаженным телом и жалкой сортирной порнографией. Однако он был вынужден рисовать все это и рисовал — это была его нынешняя официальная работа, за нее ему платили. По временам у него возникало чувство, будто он поместил себя в заколдованный и порочный круг, не имеющий ничего общего как с его, Зяблицева, собственной жизнью, так и со всей жизнью, и желание вырваться на волю делалось непреодолимым. Но, поборовшись с собой, с этим желанием, и напомнив себе, для чего все это делается, он в душе даже хвалил себя за то, что устроился именно на такую работу, — по новым законам он не имел права уволиться раньше, чем через два месяца после подачи заявления, а это уже так или иначе означало почти шестимесячный возраст будущего ребенка, и к тому же он намеревался подать заявление совершенно другого рода. И существовало еще одно заявление, лежащее в загсе, и вылеживаться ему до зрелости предстояло еще по меньшей мере месяц. И на работе, и дома, то есть у невесты, Зяблицева держали взятые на себя обязательства, и потому, пересиливая себя и блюдя их, на работе он только исполнял поручения других людей, а свою прежнюю квартиру и мастерскую в полуподвале не посещал вовсе. Если отчуждение, так полное, думал он и крепился.
Читать дальше