В такси по дороге в гостиницу я снова похвалил себя и подумал, что хорошо приезжать ночью, когда дороги пустые. Никаких проволочек; такси неслось с огромной скоростью, я вмиг доберусь до комнаты Ренаты, скину одежду и брошусь с ней на кровать. Не от похоти, а от желания. Меня переполняла безграничная потребность утешать и утешаться. Даже не скажу, насколько я согласен с Мейстером Экхартом [403]в том, что душе дарована вечная молодость. Он говорит, что душа никогда не стареет, что она всегда пребывает в одной поре. Но все остальное в нас, к сожалению, не столь незыблемо. Поэтому не имеет смысла игнорировать это несоответствие, отрицать старение и вечно начинать жизнь с начала. Но в тот момент мне все-таки хотелось, чтобы мы с Ренатой начали новую жизнь, рассыпаясь в клятвах, я — что буду нежнее, а она — что будет преданней и человечней. Конечно же, это бессмысленно. Но не нужно забывать, что я был полным идиотом до сорока лет и полуидиотом после. Я навсегда останусь в какой-то мере идиотом. И все же я чувствовал, у меня еще осталась надежда, и мчался на такси к Ренате. Я приближался к пределам смерти и ожидал, что именно здесь, в Испании, в этой спальне, произойдет то, — наконец-то! — что должно произойти с человеком.
Вальяжные лакеи в круглом холле «Рица» забрали у меня саквояж и портфель, я прошел через вращающуюся дверь, высматривая Ренату. Конечно же, она не станет ждать меня в этих роскошных креслах. Царственной особе ни к чему в три часа ночи сидеть в вестибюле вместе с дежурной сменой. Нет, она, должно быть, лежит не смыкая глаз, красивая, влажная и, затаив дыхание, ждет своего исключительного, своего единственного и неповторимого Ситрина. Вокруг полно других подходящих мужчин, более симпатичных, более молодых и энергичных, но я, Чарли, только один, и я верил, что Рената это понимает.
Из уважения к себе она сказала мне по телефону, что отказывается поселиться в одном номере со мной.
— Это ничего не значит в Нью-Йорке, но в Мадриде с разными фамилиями в паспортах я буду выглядеть шлюхой. Я знаю, это будет стоить в два раза дороже, но так нужно.
Я попросил портье соединить меня с миссис Кофриц.
— У нас нет миссис Кофриц, — последовал ответ.
— А миссис Ситрин? — спросил я.
Миссис Ситрин тоже не оказалось. Какое ужасное разочарование. Я пересек круглый ковер и подошел к консьержу. Он вручил мне телеграмму из Милана. «Немного задерживаюсь. Дело с Биферно продвигается. Позвоню завтра. Обожаю».
Меня проводили в комнату, но я не мог восхищаться ее прелестями: подчеркнуто испанской роскошью резной мебели и плотных портьер, турецкими коврами и французскими креслами, мраморной ванной и электрическими лампами под старомодными абажурами в стиле шикарного старинного спального вагона. В занавешенном алькове стояла прикрытая муаром кровать. Когда я, раздевшись догола, забрался под одеяло и опустил голову на подушку, у меня заныло сердце. От Такстера я не получил ни слова, хотя он должен был уже прибыть в Париж. Мне обязательно нужно было связаться с ним. Такстер обещал сообщить в Нью-Йорк Стюарту, что я принял его приглашение погостить месяц в Мадриде. Этот момент был для меня чрезвычайно важным. У меня осталось всего четыре тысячи долларов и ни малейшей возможности оплатить два номера в «Рице». Доллар падал, у песеты оказался нереально высокий курс, и я не верил, что с Биферно может хоть что-то получиться.
В сердце не утихала тупая боль. Я отказался облечь в слова то, что оно жаждало высказать. Я осуждал себя за то состояние, в котором пребывал. Бездействие, бездействие, все то же бездействие. За тысячи миль от места последнего ночлега в Техасе я лежал окоченевший и безмерно грустный, с температурой как минимум на два градуса ниже нормы. Я довел себя до отвратительной жалости к себе. Америка научила меня оставаться энергичным и самоуверенным, этакой отлаженной энергетической системой, добиваться успеха, и, добившись, получив две Пулитцеровские премии, медаль клуба «Зигзаг» и кучу денег (которую отобрал суд по семейным делам), я взялся за последнее, самое крупное дело, а именно, приступил к неизбежному метафизическому пересмотру взглядов и к поискам более верного подхода к вопросу смерти! Я вспомнил строку Кольриджа, которую Фон Гумбольдт Флейшер процитировал в бумагах, оставленных мне в наследство, о чудных метафизических воззрениях. Что там говорилось? В час испытаний чудная метафизика всего лишь игрушка у кроватки смертельно занемогшего ребенка. Я поднялся, чтобы отыскать в портфеле бумаги и прочитать подлинный текст. Но потом остановился. Я вдруг понял, что боязнь того, что Рената меня бросит, сильно отличается от смертельного недуга. Кроме того, с какой стати, черт ее дери, я битый час должен изнемогать от страданий, рыться голышом в портфеле, пытаясь отыскать опус давно умершего человека при свете дрожащей лампы в стиле спального вагона. Я решил, что просто переутомился и мучаюсь из-за смены часовых поясов.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу