Справедливости ради нужно признать, что, если Альбер и лелеял надежду обратить меня в свою вору и убедить в красоте и величии своей профессии, у него все же хватило такта не тащить меня на бойню; но и отговаривать меня заглянуть в этот милый его сердцу уголок, откуда время от времени долетало до меня скорбное блеяние и мычанье, он не стал. Надо думать, он ждал, когда инстинкт сам созреет во мне и властный голос призвания повлечет меня туда. В ожидании того, когда это произойдет, он занимал меня беседами о живописной стороне своего ремесла, о его выгодах и преимуществах, таких, например, как замечательное умение без всяких приборов определять на глазок точный вес человека. Он с блеском демонстрировал эту свою способность на бабушке и на мне. Он учил меня также начаткам тайного языка, который позволяет мясникам потешаться вслух над покупателем, отвешивая ему товар, а тот об этом и не подозревает. Всякий уважающий себя мясник считает своим долгом иметь в запасе целую кучу непристойностей и прибауток, чтобы уснащать ими свою рочь во время упаковывания покупки.
Подобное приобщение к секретам ремесла таило в себе нечто для меня весьма соблазнительное и при других обстоятельствах могло бы помочь под внешней респектабельностью скрыть от меня изнанку, которую, впрочем, мы и сами лицемерно стараемся не замечать, но деревенская бойня ничуть не стремится приукрасить свой истинный лик. Между мясом и страданиями животных пролегало в Гризи-Сюин всего каких-нибудь несколько метров, и я с неизбежностью должен был установить эту фатальную связь; меня искушала, позволю себе так выразиться, еще одна тайна, поскольку ветер доносил до меня не только крики, но еще. и запахи. Не буду скрывать: философ все нее своего добился — хотя он и не пробудил во мне профессионального призвания, до расшевелил определенные склонности, причем жалость была только внешней их стороной…
Итак, в один прекрасный день я обнаружил, что медленно приближаюсь к оштукатуренной грязно-белой стеке, скрывавшей за собою заветное место; я медленно к ней подходил, не признаваясь себе самому в задуманном предприятии, на каждом шагу останавливаясь, сворачивая время от времени в сторону, чтобы убедить себя, будто я не хотел этого, будто слепой случай сам привел меня сюда, навязал мне поступок, в котором, как некогда во дворе семьдесят первого, в истории со злосчастным кроликом, я ощущал уже привкус тайного сговора со смертью, — и вот наконец я оказался у самой стены, и у меня перехватило горло от сладковатого тошнотворного запаха. И тогда, словно идя па этот зов, я вошел в широко распахнутые врата ада.
Стадо дрожащих овец теснилось на цементированном, обрамленном желобами дворе; за стадом присматривал молодой человек с физиономией настолько жизнерадостной и румяной, что мне сразу вспомнились назидательные рассказы Альбера о юном мяснике, спасенном от неврастении. Двор был лишь подступом к просторному сараю с залитым кровью каменным полом, где приносились в жертву томящиеся в ожидании овцы, и делалось это с поразительной виртуозностью, в которой было что-то от кошмарного сна. Насвистывая веселый мотивчик, словно желая продемонстрировать миру свое вновь обретенное психическое здоровье, беззаботный подручный мясника вытаскивал из стада овцу и волок ее за ухо к порогу сарая, где наш философ в длинном запятнанном фартуке хватал ее, поднимал как перышко в воздух и с ласковой непреклонностью укладывал на некое подобие прилавка, где с молниеносной быстротой перерезал ей горло. Ни малейшего сопротивления со стороны жертвы, только короткое блеяние, тут же заглушаемое клокотанием хлещущей крови, и вот уже ее бренные останки в руках второго подручного, раздельщика туш, а убийца возвращается за следующей овцой, поднимает, несет и режет ее с монотонной точностью машины. Стадо во дворе, как по мановению волшебной палочки, тает на глазах.
Лицо Альбера хранило полнейшую невозмутимость, равнодушие к окружающему, к кровавой пестроте пятен, которыми он был весь заляпан от резиновых сапог до толстых, обхватом с мою талию, рук. Он убивал так же спокойно и просто, как разделывал у себя в лавке мясо или вскапывал в огороде грядки, убивал, озабоченный лишь точностью и эффективностью своих движений, убивал сосредоточенно и молчаливо, время от времени бросая короткие приказы своим помощникам, требуя подать ему другой нож, целая коллекция которых сверкала на специальной подставке, точно рыцарские доспехи, — словом, священнодействовал, как великий хирург. Хоть я в этом и не слишком был искушен, думаю, он был достоин такого сравнения: пи малейшего раскаяния, по и ни малейшей жестокости по отношению к овцам, державшимся с образцовой покорностью. Только насвистывание помощника нарушало суровую торжественность церемониала. Золотистые мухи вились над еще живыми овцами и над кучей шкур, сваленных в углу двора; куча росла по мере продолжения убийства. Я стоял как загипнотизированный, всо медленно кружилось передо мной. Мне казалось, что запах крови и навязчивость, с какой она лезла в глаза, ударяли мне в голову, пьянили меня, и это непостижимое хмельное чувство побороло мой страх, но испытывал ли я в самом деле страх? А ведь я обожал животных, и я терял сознание при виде собственной крови… Сердце мое билось быстрее обычного, ноги дрожали, почти так же как ноги овец, но я не мог оторвать глаз от ножа, от того завораживающего удара, с каким он взрезал пушистые шеи, от потока крови, который, дымясь, бежал по желобам. Неподвижно застыв рядом с закрытыми стойлами, где, на* верно, было заперто много других животных, но замеченный ли философом, ни его подручными, я простоял так до полного уничтожения стада. А потом… потом любопытство взяло верх. И я ужо захотел — теперь я больше не обманывал себя — сам захотел остаться на второй акт спектакля. Ибо впереди было еще более захватывающее действо — убиение быков.
Читать дальше