Сплю я чаще всего здесь и лишь временами, когда дедушки нет дома, — в швейцарской. Эту кровать я люблю больше всего — за то, что она такая огромная, и за то, что у пее всегда припасено для меня что-нибудь интересное: над моей головой — так близко, что, кажется, стоит мне только захотеть, и я сам стану участником изображенных событий, — висят английские гравюры, где представлены сцены псовой охоты; у изножия кровати, на комоде, высятся еще одни часы, из черного мрамора, и две фарфоровые лампы с нарисованными на них белыми голенастыми птицами среди экзотичных растений; у окна — глубокое кресло в чехле, рядом с ним — его миниатюрная копия. Обстановка принадлежит Люсиль; она слишком громоздка для такой маленькой комнаты, между вещами едва можно протиснуться.
Соседняя комната попросторней, и всякий, кто попадает в нее, невольно ощущает в душе почтительный трепет, словно вошел в храм. Здесь мой дядюшка-тезка не только спит, но и читает, работает, делая записи в переплетенных тетрадях. В застекленном шкафу стоит множество книг. Но в этой комнате топография моих воспоминаний делается размытой — должно быть, потому, что мои набеги сюда коротки и нечасты. Я вижу кровать в стиле ампир, на ночном столике — будильник в прозрачном корпусе (никуда здесь но деться от времени и от часов), на стенах два рисунка: один сделай пером и изображает кота и собаку, восторженно глядящих на зажаренное мясо, на другом, карандашном, нарисована плывущая по Сене баржа, которую тянет бечевою лошадь. Эти произведения созданы моим дядей, который проявляет, вернее, проявлял до фронтового ранения, свои таланты в искусстве и в спорте. В стенном шкафу хранятся рапиры, маска и нагрудник для фехтования. В передней, в особой стойке рядом с хорьком, висят ружья и карабины. Эта универсальность талантов восхищает всех вокруг, и слава о моем крестном гремит далеко за стенами нашего дома.
Так что можете теперь сами судить: перед вами вовсе не конура и никакая не швейцарская, и, если их так называют, это чистое недоразумение. Вот мы и обошли с вами все комнаты, глядя на них глазами не столько владельцев, сколько жильцов, и я рад был бы избежать этого сухого перечня вещей и предметов, но что поделаешь, если в калейдоскопе образов, мелькающих в семьдесят первом, мои детские глаза различают в первую очередь вещи, а не людей… Может быть, они мне понятнее?
Но все же воспользуемся тем, что в это воскресенье, такое похожее на десятки других воскресений, за столом собралась вся семья, и я попытаюсь вам рассказать, какими мне видятся сейчас эти, если употребить старомодное выражение, столь дорогие моему сердцу тени.
Бабушка всегда ходит в темной одежде, и от этого кажется, что она раньше времени надела траур. У нее круглое, такое же, как у моей мамы, лицо и небольшие серые глаза; она носит очки, и, когда ей нужно посмотреть вдаль, поднимает их на лоб. Мочки ушей у нее растянуты и проколоты, но сережек она не носит, и я, бывает, прошу ее вдеть иглу в дырочки, чтоб убедиться, что они не заросли. Ее седеющие волосы собраны в шиньон. Она называет меня своим сокровищем.
Прабабушка представляется мне баснословно старой, относящейся к какой-то доисторической эпохе. Она повыше бабушки ростом и одевается в длинные полосатые платья, поверх которых носит синий передник с завязками на спине. Я люблю развлечения ради потихоньку развязывать их. Волосы у нее совсем белые, и на фоне этого белоснежного ореола синева ее глаз кажется удивительно яркой. Нос достался ей, наверно, от очень далекого предка, и наследственность вдруг проявилась через множество поколений. Ни у кого больше в нашей семье нет такого внушительного носа с горбинкой, настоящего бурбонского носа. От кого она могла его получить?.. Она называет меня своим счастьем.
Крестный сидит во главе стола, чтобы можно было удобнее вытянуть пострадавшую на войне ногу. Вы уже немного знаете его. Он невероятно длинный, худой, с выпуклым лбом, с густыми бровями и глубоко посаженными глазами; рот из-за поврежденной челюсти у него немного искривлен. Впрочем, меня больше интересует его неподвижная нога, чем лицо. Он зовет меня своим кроликом.
Здесь впервые — и ненадолго — появляется в моем рассказе дедушка Эжен, человек очень тучный, с огромными отекшими руками. Когда он целует меня, мне делается щекотно от его галльских усов, часто пахнущих ликером, вином или анисовой настойкой. Целый день он что-то мурлычет себе под нос и возится со столярными инструментами — ведь по профессии он столяр. Но помню уже, как он меня пазывал, но отчетливо вижу его: он занят приготовлением аперитива, процеживает абсент через ситечко, в котором лежит кусок сахара, — и этот образ, прочно оставшийся у меня в памяти, как нельзя лучше объясняет причину его преждевременной смерти.
Читать дальше