Это прозвище я заслужил. Бог услышал меня, и вполне естественно, что я был ему за это благодарен и готовился к своему первому причастию с большим рвением. И даже с экзальтацией, Я был теперь верующим, меня удовлетворяли теологические доказательства священника — хотя я и был склонен считать свои собственные доказательства еще более убедительными, — я ревностно относился к выполнению религиозных обрядов. Остается лишь сожалеть об этом безвозвратно ушедшем состоянии духа: какое-то время я прожил тогда в удивительном мире, где все проникнуто смыслом, где все взаимосвязано между собой, где царит гармония между внешним и внутренним состоянием — то, чего мне всегда недоставало прежде и будет всегда недоставать и впоследствии.
Кроме того, я наконец понял и оценил в полной мере принцип отпущения грехов через посредника. Я был уже переполнен нечистыми помыслами, удручен своими отношениями с семьей, своей злостью, своей странной чувственностью, и все эти тени покрывали мою душу коростой. Теперь они становились грехами, и я мог оставлять их в исповедальне, куда, излечившись от своей склонности к лютеранству, я устремлялся во всех затруднительных случаях, чтобы покаяться перед решеткой во всех дурных мыслях, которым я вел тщательный учет, и откуда выходил очистившимся и умиротворенным, а главное, избавленным от терзавшей меня тревоги, которая сопровождала все мое детство. Говорю об этом без малейшей иронии. Когда все обряды бывали выполнены и все грехи мне отпущены, душа моя становилась спокойной, точно море в безветренную погоду.
Вспоминаю чудесные майские вечера в дортуаре. Дни стали длиннее, нам разрешили в течение получаса читать перед сном в постели. Я с жадностью набрасывался на Священное писание, предмет моего пылкого увлечения.
Отчетливо вижу покрытую белым стеганым одеялом металлическую кровать, с которой я свалился на пол в первую ночь, вижу полочку над изголовьем, на которой лежат мои четки и мамина фотография, вижу за высоким окном кусок предвечернего неба, чистого или прочерченного полетами ласточек, вижу книгу, читая которую я до того забываю об окружающем, что вдруг принимаюсь читать ее вслух. Реми, мой сосед, которого я, как и всех своих прочих врагов-друзей, как даже главного своего мучителя, великодушно простил, покачивает головой: «Ты совсем спятил, Андре!», а порой ко мне подходит надзиратель и шепотом, в котором слышится уважение к моему примерному благочестию, просит меня не шуметь. Возможно ли это? Кто бы мог поверить, что здесь, в интернате, таким безмятежным покоем будут исполнены последние минуты уходящего дня?
Свет за окном угасает, небо темнеет, ребячьи головы валятся на подушки, и на душе у меня удивительно хорошо, как море в безветренную погоду, и я с сожалением покидаю Моисея, Иосифа или Иисуса Навина; пример этих легендарных героев, мои новые принципы служат мне в каждодневной жизни великой поддержкой, какой у меня никогда еще не было и никогда уже больше не будет.
Потом наступает период уединения, большую часть дня я провожу за пианино в музыкальном классе и в лицейской часовне, и, вспоминая об этой поре, я затрудняюсь сказать, были ли вообще у нас в то время уроки. Этот провал в памяти, я думаю, не случаен, он помогает мне уклониться от констатации того несомненного факта, что в плане ученья мои успехи довольно посредственны. В моем мало верующем семействе мысли всех были заняты чисто материальной стороной подготовки к близящейся церемонии конфирмации, и этот кричащий разлад с моей искренней верой меня удручал. Если бы дело ограничивалось только обильной трапезой, было бы еще полбеды, тут была глубоко укоренившаяся традиция; но мне приходилось непрерывно бороться с излишне смелыми вкусами мамы, касающимися одежды. Я не хотел казаться смешным, это свело бы на нет популярность, которую я завоевал в результате побега.
Борьба с мамиными вкусами длится большую часть моего детства и отрочества. Чаще всего я выхожу из нее побежденным. Костюм будет символизировать мою постоянную зависимость от семьи. Меня будут наряжать в дорогую, непрочную одежду, которая сшита по мерке и совершенно не вяжется с моим возрастом. Я всегда буду разодет по-праздничному, и, когда в моем характере проявится робость, нарядная одежда будет еще больше подчеркивать это.
В тот год у меня еще сохраняются остатки ребяческой непосредственности, и я яростно сопротивляюсь. Ведь меня собираются нарядить не больше не меньше как в костюм воспитанника Итонского колледжа: белые брюки, белый жилет, крахмальный воротничок с отогнутыми уголками, короткая черная куртка с нарукавной повязкой и — что самое страшное и невозможное — цилиндр! Да, да, именно так. Цилиндр!
Читать дальше