Потом наступило прозрение. Однажды утром он проснулся, и его окатило жаром от страха перед тем, что он натворил. Даже если Вета была в кого-то влюблена, даже если изменяла ему. Мало ли что могло случиться в ее жизни, которую он не сумел защитить, вобрать целиком в себя. Ну и пусть, пусть! Не с ним первым это случилось. Почему же он оказался таким требовательным, таким жестоким, почему прогнал ее? Это ему только казалось, что он дал ей свободу, — нет, он ее именно прогнал, ведь она не хотела уходить, просила его опомниться. Но он не послушал ее, сам подтолкнул к еще не решенному, может быть, совсем не нужному шагу, к какому-то чужому, случайному человеку.
Надо было бежать туда, просить прощения, умолять ее вернуться, надо было… Но он боялся. Безвольный, отупевший, растерянный, он совсем перестал спать, по ночам строил нелепые планы, представлял себе десятки вариантов встречи с Ветой, переживал их во всех подробностях, обливался счастливыми слезами, а утром опять ни на что не решался, откладывал разговор на день, до субботы, до понедельника. Его пугало, что она не звонит, что никто не звонит.
Однажды он решился и быстро, не думая, позвонил. Подошла Ирина. Она сказала: «Рома! Она недостойна тебя…» — и зарыдала. Роман ничего не понял. Прошла еще неделя, прежде чем он сел и написал ей письмо. Он писал:
«Дорогая моя, любимая моя Вета!
Я понял, что бесконечно виноват перед тобой и должен просить у тебя прощения за свой ужасный поступок. Не знаю, простишь ли ты меня, но прошу тебя верить, что чувства мои к тебе останутся неизменными, что бы ни было и как бы все ни случилось дальше. Я понимаю, что просто посадить тебя в машину и привезти домой было бы слишком просто, слишком прекрасно, не знаю, захочешь ли ты снова быть со мной, но живу надеждой, что однажды такой день настанет.
Вета! На днях я улетаю в командировку. Там я выступаю с докладом на конференции, побываю на одном очень интересном для меня заводе; может быть, получу там отзыв о практической ценности моей диссертации. Все это займет недели две, а потом…
Мне страшно и радостно думать, что я снова увижу тебя, и ты простишь меня, и все опять будет хорошо, не так, как прежде, а в тысячу раз лучше, потому что, получив такой урок, жить по-прежнему уже нельзя.
Дорогая моя девочка! Если тот человек, который встретился на твоем пути, если он достоин тебя и ты его любишь, то я не буду и не хочу тебе мешать. Но ведь ты сказала мне, что все это не так, и я верю тебе и надеюсь доказать, что я еще способен измениться к лучшему.
Как только я вернусь, я приду к тебе, сяду и буду ждать тебя, сколько бы ни пришлось, пока ты простишь меня и согласишься ехать со мной домой или куда тебе придет в голову, все равно. Теперь, когда я наконец решился написать это письмо, я уезжаю с легким сердцем, полный надежд на нашу скорую встречу.
Еще раз прости. Целую тебя, целую, целую, целую и обнимаю.
Твой Роман».
* * *
Был конец мая, последнее затишье перед сессией, когда уже кончились занятия, зачеты были кое-как сданы и расписание известно, но сразу засесть за подготовку к первому экзамену еще не хватало духу. Все зеленело вокруг, чистое, благоухающее, отмытое дождями. Черемуха отцвела, засыпав дворы белыми лепестками, и уже наливались, готовясь лопнуть, темные гроздья сирени. Погода стояла жаркая, и ребята уже ездили компаниями купаться в Серебряный бор. Но Вета не ездила с ними, ее забывали позвать, да и не хотелось, она разленилась дома, забылась, жила как во сне, как в детстве, как будто Роман, замужество, поиски любви — все это ей приснилось.
Один только верный рыцарь Горелик не оставлял ее; плешивый, круглолицый, в больших очках на коротком тупом носике, с всегда радостно приоткрытым крепким веселым ртом, он вышагивал рядом с нею в своих широких, как флаги, брюках, провожал ее до метро, ждал, ловил в коридорах. И новые истории сыпались из него как из рога изобилия, развлекая Вету и делая ее жизнь еще более нереальной.
В воскресенье с утра они поехали в парк, в Измайлово. Был чудесный день.
— Ты помнишь, я хотел рассказать тебе свою главную историю о том, как я стал инструментальщиком. Ты меня слушаешь?
Вета была рассеянна, отвечала не очень уверенно, но Горелик не замечал этого, он уже весь кипел пылом и вдохновением.
— Так вот, слушай, — начал он свой рассказ. — Это было в Томске, помнишь, я рассказывал тебе, как попал туда после ранения. Сорок первый год, все на фронте, старых заводчан — почти никого, набрали народ из деревень, все больше женщины да подростки, расставили станки чуть не в чистом поле. И тут директора нашего вызывают в Москву, не знаю, может быть, даже сам Сталин, а может быть, кто-то другой, но приказ получен суровый — через два месяца завод должен начать выпускать продукцию. И не старую, а новую, боевую. Вот так просто. И что ты думаешь? Завод заработал через два месяца, день в день. Не буду тебе рассказывать, чего это стоило, да и было это еще до меня. А когда я пришел на завод, он уже работал полным ходом, работал, и новая продукция шла не бог весь какая, почти кустарная, но основному требованию времени она удовлетворяла, взрывалась в положенный час и в положенном месте, вот и все. Казалось, чего еще хотеть в то страшное время, но это только казалось. А на самом деле с каждым днем нарастала катастрофа, завод задыхался, погибал, еще не успев подняться. И знаешь, почему? Вот из-за этого самого двухмесячного срока. Директор-то наш все понимал, но он был прижат к стенке, думал — потом как-нибудь выкрутимся, но как тут выкрутишься, когда рабочие два месяца назад впервые увидели станок, и план непосильный, и работает половина детей? То заснут, то опоздают, то плачут, а то и подерутся. Да и женщины не многим лучше — деревенские, непривычные. Какое тут наверстывать? Тут бы как-нибудь дотянуть план. А катастрофа-то знаешь в чем заключалась? В базе. Развернули они за эти два месяца одни производственные цеха, чтобы, значит, быстрее. А инструментального — нет, экспериментального — нет, еще тысячи служб — нет. Ты думаешь — какие, к черту, в такое время эксперименты? Нет, голубушка, экспериментальный цех — это будущее завода, без него он ни развиваться, ни жить не может, без него завод задыхается, катится назад. А уж инструментальный — тут и объяснять не надо, это — зарез, смерть. Нет инструмента — встали твои станки, зачем они? Какой план? А ведь из Москвы инструмента не напасешься. Вот и настал момент, когда завод того и гляди остановится.
Читать дальше