— Ну что ж, — сказал он, помолчав, — вам виднее, как лучше.
— Нам-то иначе никак не поднять хозяйство, — сказала мама, — дом-то у бабушки совсем плохой, того гляди свалится, крышу надо перекрывать, двор прогнил.
Отец молчал, он был совсем трезвый, взвинченный и все ходил, ходил по комнате, останавливался у окна, поворачивался, снова ходил и вдруг сказал хрипло:
— Ты уж прости нас, Женька.
А мать заплакала.
— Да что ты, батя, — принужденно улыбнулся ему Женя, — ваше же все, мне ничего не надо. Уеду к месту назначения — все равно женюсь, обзаводиться мне нечего, у нашего брата жизнь казенная.
— Женишься? Смотри! Что ж, и невеста есть? — грустно спросил отец.
— Есть, — пожал плечами Женя и достал из чемодана Танину карточку.
— А матери-то ни полсловечка, — упрекнула мама.
Они осторожно брали карточку, осторожно передавали другу другу.
— Издалека? — спрашивала мама.
— Нет, она в Москве живет.
— Вона! Где ж ты с нею познакомился-то?
— Да так вышло, — замялся Женя.
— Молоденькая. Ну вот и ладно, будете детишек к нам присылать на молочко парное.
Женя слушал, странно это было, он ведь никогда об этом не думал, а сейчас вдруг решил — правильно, так все и будет. Чего ж еще-то ждать? Надо строить свою жизнь. Нельзя человеку без этого, пора.
Он уезжал из отпуска на два дня раньше, не дотерпел. Отец договорился с соседом-шофером, который гнал грузовик в областной центр.
Женя вышел на улицу ранним летним утром с тощим вещмешком на плече. Даже на память нечего ему было взять из дома, только последний взгляд на зеленые клубы ив, на кривую изгородь, уходящую вниз, на родной свой домишко и родителей, понуро стоящих у скрипучей калитки. Он легко прыгнул в кузов, сел на ящик, и, подпрыгивая на колдобинах и держась за борт крепкой загорелой рукой, жадно смотрел, как в клубах пыли уносится назад его родной городок, почта, магазин канцелярских принадлежностей, темная резная старинная школа, грязная автобусная станция, кирпичная больница вдали возле парка, и они выехали на шоссе — навсегда.
И все уже было другое — густые леса с далекими таинственными просеками, березовые ясные опушки, мост через Клязьму. Впереди над дорогой сгущались тучи; ветер, жестко хлеставший его, вдруг стал пронзительный и острый, и ясная белесая лента шоссе впереди зарябилась первыми каплями дождя.
Шофер подал к обочине, высунулся из кабины.
— Женьк, — крикнул он, — давай сюда, вымокнешь!
Женя упрямо потряс головой.
— Все в порядке, — отмахнулся он, — солдату непогода не страшна. Дуй, Коля!
Черт его знает почему, но он не мог сейчас в кабину. Прощание с домом, новое пронзительное одиночество, ненужная сейчас мучительная свобода — вот что терзало его, вот к чему он должен был привыкнуть здесь, наверху, под теплым дождем и ледяным, воющим от скорости ветром.
Он замерз, зубы его стучали, пальцы побелели. Он стоял теперь, глядя вперед, накинув тяжелую от дождя шинель; по лицу его текла вода, а он все не мог, не мог отвести глаз от темной блестящей дороги, болот, пузырящихся дождем, темных угрюмых лесов, хмурого неба. Он не подозревал, какой долгой памятью обернется для него этот дождь, как страшно вторгнется он в его будущую жизнь.
Пока он только чувствовал, что продрог до костей. Он долго колотил по крыше кабины, пока Коля его не услышал и не пустил к себе.
Вечером в казарме стало ясно, что Женя заболел. Его ломало, крутило плечи, локти, кисти рук, тянуло ноги, горло распухло, стало тяжело глотать.
— Ангина, — сказала ему докторша в санчасти, — да еще какая махровая! Где же это ты, Елисеев, умудрился среди красного лета? Належишься теперь. Шум у тебя в сердце какой-то нехороший.
— Ерунда, — с трудом просипел Женя, — меня никакая болезнь не возьмет, я жилистый.
Но встал он не скоро. Он исхудал, еще недавно такая ладная форма болталась на нем, узкие серые волчьи глаза потемнели и ввалились на бледном скуластом лице, волосы смешно по-деревенски отросли.
«Пугало», — скупо улыбался сам себе Женя, глядя в большое зеркало в просторной белой умывалке. Ему запретили спортивные и строевые занятия, и теперь он часто оставался в казармах один, рылся в библиотеке, много читал, слонялся по красному уголку, писал Тане длинные смешные покровительственные письма про свою жизнь и про товарищей. Больше писать ему было некому. Про родителей он знал, что они переехали в деревню, строятся, обзаводятся хозяйством. Васька Нос из деревни уехал, и они ничего о нем не знали. Писал Жене, как всегда, отец, коротко, суховато, по делу, и отвечать ему было легко — полстраницы исчерпывали все, к чему он проявлял интерес. Но, написав это обязательное коротенькое послание, Женя чувствовал тоску, разочарование и одиночество, и от него надо было спасаться работой, шуткой или хотя бы мечтами о будущем. А будущее это рисовалось упрощенно и ясно, как на детском рисунке. Уже несколько его товарищей вернулись из летних отпусков женатыми, таинственными и счастливыми, у других были невесты; все говорили о том, что ехать к местам назначений лучше уже с семьей, и солиднее, и легче устраиваться; и все отчетливее понимал Женя, что судьба его вот-вот решится почти без его участия, и то, что в тоске расставания с домом и с родным тихим городком выдумал он для успокоения родителей, обернется для него серьезным решением, выбором без выбора, который потом уже нельзя будет изменить. Он знал, что не любит Таню, он никогда еще никого не любил. Но ведь ему было уже двадцать два года, чего он мог ждать еще? И надо было кончать с мечтами и начинать наконец жить, как положено человеку, мужчине, без шуток, в полную силу и всерьез.
Читать дальше