Последнее время мы беседуем мало. Больше молчим, чем разговариваем. Похоже, оба боимся, что чересчур развяжутся языки и, чего доброго, заденут такую тему, которая из друзей сделает нас врагами… Чинга и Чак лежат, свернувшись клубками, у высоких пней и поглядывают на нас исподлобья, а в глазах у них нетрудно прочесть укор: а еще называются братьями старшими — сами засели в доме, а нас бросили под проливным дождем. Небо — точно свинцовое. Ветер унялся, тучи висят на одном месте, будто привязанные, и без устали сеется мелкий да мирный дождик. Здесь он действует угнетающе. В Литве такой дождь назвали бы грибным. И порадовались бы ему. Я закрыл дверь и последовал примеру Юлюса — устроился на лежанке, укрылся овчиной. Мягкая шкура, жаркая — кажется, что и душу согревает. Сердце захлестывает щемящей добротой, хочется как-то излить ее другу, но я сдерживаюсь. Людям свойственно допускать эту ошибку. Очень часто мы такие порывы добрых чувств гасим, подавляем, стараемся не выказывать близким людям, а вот бросить прямо в лицо злое, обидное слово не стесняемся. Надо бы наоборот. Я закрыл глаза и сказал Юлюсу: «Как хорошо, что мы вместе, до чего невыносимо тяжело было бы здесь в одиночестве». Он долго не отвечал, и я подумал: уснул. Пожалел, что душу раскрыл даром — он себе преспокойненько дрыхнет. Вот еще один урок: сентиментальность оборачивается против тебя же самого горькой иронией. Но нет, хвала богу, я ошибся. Нары, на которых лежал Юлюс, заскрипели, и он произнес: «Потому и не пускают охотиться в тайге в одиночку». Конечно, о тяжести одиночества думают меньше всего, дело не в этом. Главное — что будет, если человек попадет в беду. А беда в тайге не заставит себя долго ждать: то с медведем нос к носу столкнешься, то из лодки вывалишься, то ногу сломаешь, гоняясь за соболем. Мало ли что может приключиться! Я уже не говорю о болезни — свалит с ног, некому будет и водицы подать. Здесь, в тайге, даже мелочь может оказаться роковой. Скажем, вывихнешь ногу, а до зимовья — километров десять-двенадцать. Мороз — сорок, а то и все пятьдесят градусов. Что в одиночку сделаешь? А ничего. Хочешь не хочешь, придется с жизнью прощаться. Ну а вдвоем — это все-таки вдвоем. Если человек не возвращается в срок в зимовье, то напарник — на лыжи и айда по следу. И в самой страшной беде один сообразит, как помочь другому… Но я частенько бегаю в тайгу и один. Риск, понятно, большой, но я люблю одиночество. По-моему, каждому человеку оно необходимо. Уединение, словно волшебный напиток: отведаешь его и научишься любить да уважать остальных людей, становишься добрее, человечнее. Отшельничество смывает с нашей души всякую накипь, соскабливает шелуху бесчувственности и равнодушия, которая нарастает, когда живешь в человеческом муравейнике… Мне, например, многоэтажные городские дома напоминают клетки, поставленные одна на другую в большом количестве, а люди, которые в них заперты, поют каждый свою песенку, не слыша тех, кто поет рядом. Один поет о своих радостях, другой — о печалях, кто-то, возможно, отходную поет, но всяк сам по себе; бывает, сосед соседа и то не знает, хоть и живет поблизости, в том же самом доме много лет. Отчужденность! А сколько грубости и жестокости в битком набитых автобусах и троллейбусах, в галдящих магазинных очередях, в тротуарной сутолоке и давке! Кажется, будто все люди — враги, по чьей-то воле согнанные в одну кучу.
— Послушай, Юлюс, расскажи мне что-нибудь хорошее из своего детства, — перебил я его мрачные рассуждения. — Ведь были у тебя и счастливые дни.
* * *
— Насколько хватает памяти — глубже всего засел голод. Он мучил меня днем и ночью. Бывало, только проснусь, сразу давай шарить по всем углам — авось да найду что-нибудь из съестного. Но не было в доме уголочка, который бы я не изучил, не обыскал, не обнюхал. Оставалось одно: ждать, когда из тайги вернутся отец с матерью, и на столе появится что-нибудь горячее: то ли жидкая баланда из лебеды или крапивы, то ли одна-две картошины в мундире, которые я проглатывал тотчас с шелухой, отчего в животе начиналось громкое урчание, а голод становился еще острее. Тогда я хватался за материнский подол и уходил вместе со старшими в тайгу. Там всегда находилось то да се для обмана бедного животишка: какой-нибудь сладковатый корешок, прошлогодняя кедровая шишка или глуздик лиственничной смолы — отец отдирал его от ствола и преподносил на ладони, как великое сокровище. Сунешь в рот такой комочек и жуй хоть весь век. Смола душистая, упругая, зубы в ней вязнут, как в резине, рот полон слюны, а ты знай глотай ее да глотай. Только вот беда — хватало этого глуздика от силы на час-два. Уж как я старался не проглотить его, жевать подольше, а он, глядишь, только шлеп — и съехал уже в утробу… Особенно щедра тайга на склоне лета, когда наливается голубика, гнутся до земли облепленные ягодами ветки смородины, в зарослях зреет сочная, сладчайшая малина, лужайки красным-красны от брусники, и такая ее прорва, что хоть ложись на мох да, не сползая с места, рви горстями. Моя мать больше всего кланялась именно бруснике. Всем ягодам ягода, так она говорила. Целую осень брусника алела у нас на столе, да еще бочонок запасали на зиму. Ударят холода, ягода смерзнется в сплошной ком, крепкая, как камень. Без топора не отломишь, не отщипнешь и крошки. Мать и выходила в сени с топором, пока отец не смастерил специальный ломик аккурат для этого дела. В избе брусничная глыба перво-наперво начинала покрываться как бы испариной, потом кусок разваливался, и можно было по одной выколупывать ягодки… Дарила нас тайга и грибами, самыми разными. Тут тебе и опята, лисички и подосиновики, подберезовики и белые. Что-что, а грибы мы поедали вовсю, да еще солили, сушили, запасали на зиму. Но одними грибами да ягодами сыт не будешь. Отец, бывало, нет-нет да обмолвится: коровку бы завести. Гоношили копейку к копейке, рублик к рублику, но, видать, не скопили бы нипочем, если бы не дядя Егор. Тот самый Егор, что помог отцу отвоевать у тайги клок земли, трактором корчевал пни, а потом еще одолжил нам три ведра картошки, и отец посадил ее под лопату на этом клочке. Были у Егора три дочки и жена — добрейшая душа. Думаю, это все и решило. Однажды вечером отец поведал Егору о своей мечте. Тот выслушал, задумался, потом говорит:
Читать дальше