И тогда вмешивается Мария:
— Агне-то даже на охоту берешь, а мне по-человечески рассказать не хочешь…
— Тебе — не в новость.
— Все пойдем, — снова загорается Агне, но он тут же гасит:
— Разведешь базар — только их и увидишь.
— Ясно, — смеется Мария. — Где двое — третий лишний, — говорит она и снова смеется, словно от щекотки.
Ему не нравится этот смех, прежде она никогда так не смеялась, вообще улыбалась и то редко, а теперь аж дрожит вся, будто стоит в грохочущей повозке. И Агне смотрит на нее своими расширенными косулиными глазами, не понимая происходящего. А он понимает. Ему совершенно ясно, что Мария прозрела наконец. Пусть и не знает ничего определенного, пусть никогда ничего не видела и не слышала, но женское чутье безошибочно подсказало ей… Даже странно, что ни страха, ни стыда или неловкости он не чувствует. Наоборот, ему как-то по-своему приятно, словно наступила минута передышки после подъема на крутую и высокую гору. Словно свалилась невидимая ноша, которая столько дней давила, гнула к земле, не позволяя ни вздохнуть, ни выпрямить плечи. Сам не раз думал откровенно исповедаться во всем, не раз собирался начать разговор, но страх сковывал язык. Возможно, и не страх, а скорее осторожность и жалость; может быть, и здравый рассудок подсказывал, что не следует раскрывать душу, потому что ничего хорошего из этого не получится — только мучительная боль на всю жизнь, а сам он окажется в положении мужика, голым выскочившего из конопли всем на посмешище. Теперь же, если она и впрямь поняла его состояние, не понадобится самому объяснять, подыскивать тяжелые, словно булыжники, слова, потому что и без них все уже ясно.
Все эти мысли пронеслись за мгновение, но тут раздался душераздирающий женский крик, забивая все звуки весеннего утра, даже токование тетеревов.
— Господи, что же это? — встревожилась Мария и бегом пустилась туда, в деревню, так как крик не затихал.
Агне, стараясь не встретиться с ним взглядом, набрала два ведра воды из колодца, постояла, вслушиваясь в неумолкающий крик, пошла было, но он спросил:
— Ну как, Агне, строить шалаш?
— Не знаю, — ответила она, с усилием подняла полные ведра и пошла по тропинке между деревьями, провожаемая горящим взглядом.
А он, словно беспредельно уставший, изможденный работой, едва волоча ноги, поплелся к дровянику и опустился на покрытую шрамами, выщербленную топором колоду, даже не смахнув с нее опилки. Сидел, вслушивался в ослабевающий женский крик, думал, как все сложится дальше, если Мария поделится своими догадками со Стасисом, и как надо будет все растолковывать брату, потому что скрытничать, выкручиваться или врать он не собирается, ведь не может быть ничего позорнее ни для него самого, ни для Агне. Что будет — то будет, но в кусты, словно куропатка, он не полезет.
Прибежала разгоряченная Мария.
— Ангелочка вывозят, — сказала, запыхавшись. — И его и ее. Обоих. Говорю, может, сходишь, замолвишь словечко, ведь все знают, что Ангелочек ни во что не вмешивался.
Он поднимается с колоды и идет. Заранее знает, что его слово — пустой звук, ни помочь, ни изменить ничего он не может. Идет больше из любопытства и потому, что так лучше — не надо оставаться вдвоем, можно отдалить час, когда хочешь или нет, но придется говорить и объясняться.
На дворе Ангелочка стоит темно-зеленый грузовик, тут же вертится деревенская детвора. Двор полон народу. Чибирас со своими парнями сидит на бревне, дымят все. Вместе с ними и двое военных, никогда раньше здесь не бывавших. Один наверняка шофер, потому что полупальто все в пятнах, словно вытащено из бочки с мазутом. Второй, наверно, начальник: шинель ладно подогнана, облегает перетянутый, как у девицы, стан, сбоку пистолет, сапоги сверкают, словно вороново крыло, — словом, хоть на парад… Деревенские во двор не идут, подпирают заборы, все тихие, озабоченные. Ни Ангелочка, ни его жены не видать.
— Вещи складывают, — объяснила Билиндене.
Винцас проходит мимо людей, минует распахнутые ворота, направляется во двор прямо к офицеру, говорит, кто он такой, и спрашивает, за что же такая кара Ангелочку.
— Сам напросился, — говорит офицер, и трудно понять, шутит он или говорит всерьез. Но лица Чибираса и всех остальных — сама серьезность, никто не ухмыляется, сидят, уставившись в землю, и жадно затягиваются дымом.
— Неужели сам? — удивляется Винцас и пытается объяснить офицеру, что у Ангелочка наверняка помутился разум после той ночи, когда в Лабунавасе вырезали семью Нарутиса, когда человек своими глазами видел стены кухни, забрызганные детскими мозгами.
Читать дальше