Его перегнали на лестнице двое пареньков, скользя по ступеням с акробатической легкостью, какая и ему когда-то была доступна. Сознание его, обогнав усталое тело, ринулось вдруг за парнями, стараясь воспроизвести утраченные возможности тела, воплотить их в фантастической ситуации и вновь пережить блаженное то состояние легкости, которое молодость отторгала как необязательное, ненужное.
Он знал в эту минуту, что не так жил и что его жизнь останется на земле грязной оплеухой, серым пятном.
«Жаль, — думал он, превозмогая усталостную боль. — Ах, как жаль! Но все-таки какой нахал! Могу ли я представить себя на его месте? Вот так встретить человека, как он меня встретил, и, ничуть не смущаясь, заставить читать в пустой зал... Ах, какая досада!»
Ему было очень плохо," силы совсем покидали его, голова кружилась. Если бы не парни, что обогнали его на крутой лестнице, он мог бы и упасть, но ребята спасли его, к нему вернулась жизнь, и он даже рассмеялся среди белых стен подземелья, залитых светом матовых стеклянных трубок.
Дело-то пустяковое, глупое, а вот поди ж ты — выручило его, рассмешив, и дало силы не упасть. Пьяный мужчина, забредший в это белое подземелье, привалился в углу, а ребята всего-то-навсего сказали ему, или, точнее, один из них сказал пьянчужке:
— Директор, подвинься, могу задеть.
— А ты кто? — спросил пьяный с мраком в глазах.
— Я? — спросил животрепещущий паренек. — Я гегемон.
— Замолкни, — проворчал пьяный, чернея лицом.
А паренек всего-то-навсего рассмеялся и уж очень как-то смешливо сказал своему приятелю:
— Во! Не верит! Думает, я министр и приехал сюда с комиссией...
Оба они посмеялись и ушли.
А Темляков, который с не шутейным уже испугом видел тьму перед глазами, страшась резкого сияния керамических плиток, вдруг почувствовал после этих слов, как родилось в его животе что-то вроде мягкого комочка, что-то вроде легкого потряхивания ощутил он там, как будто возникла новая жизнь, шевельнулась и заколотила ножками в стенки живота. Он беззвучно затрясся в смехе, слушая ворчание пьяницы, над которым посмеялись ребята, и, ополаскивая лицо холодной водой, постепенно пришел в себя.
Он так и вышел с этим утробным, никому не заметным смехом на поверхность земли и, поймав такси, приехал домой живым.
И в глубокой старости Темляков с тоскою оглядывался на себя, в жгучем стыде видел, как поднимался он на трибуну и вслед за оратором., представлявшим Фуфлова от имени другого какого-то коллектива, взволнованно кидал в переполненный зал слова наизусть вызубренной речи, написанной и утвержденной незнакомыми людьми, вполне, наверно, человечными, обыкновенными в своей личной жизни, шумливыми и озабоченными, ничем особенным не отличающимися от остальных жителей земли. Ряды сидящих людей проводили его рукоплесканием, а инструктор Каширин благодарно пожал сильными пальцами острый его локоть, как бы сказав этим пожатием «молодец, Темляков», когда он; оглушенный и ослепленный, спустился в зал и опять сел рядом со своим искусителем.
Все его дикие вопросы о том, кто убил больного брата и каков этот «кто», как выглядит внешне, звериное ли у него обличье, или он тоже похож на обыкновенного человека, на какого-нибудь тихого дедушку, нянчащего внуков, остались с тех пор вопросами без ответов.
В эти тяжелые минуты жизни душа Темлякова лопалась в истошном крике, он слышал в себе привычный уже оклик насмешника, поселившегося в нем с той первой военной весны.
«Эй ты, подосиновик! Скажи, а ведь хочется иной раз шлепнуть двуногого, сознайся! — спрашивал язвительный голос. — Хочется ужас увидеть в глазах, вопль услышать, мольбу о помиловании: не надо, не надо! А ты с пистолетом в руке, увесистым и очень удобным, влитым в руку, пинаешь этого двуногого ногой и в лоб ему, падающему, или, того интереснее, в живот, в кишки, чтоб не сразу подох, а в страхе помучился, повертелся ужом... А? Разве не хочется? А то и в ногу первым выстрелом, чтоб пуля в кости засела или раздробила ее в щепки и чтоб у обезьяны этой, в которую ты вогнал свинец, никаких надежд на спасение, никаких сомнений, что это не шутка и что ты на все решился, что не пугач у тебя в пятерне зажат, а настоящий, битком набитый промасленными патронами. Он вопит: не надо, не надо! — а тебе этот вопль бальзам на душу. Наслаждение! Надежда гаснет у него в глазах и лишь ужас, один ужас перед концом! Мразь, а не человек! Сознайся, бывали ведь такие минуты? Воображение-то рисовало тебе картину возмездия, а? Если скажешь «нет», ни за что не поверю! Ни за что! Где-нибудь в глухом лесу, в моховом местечке приболоченном... И лопата под руками: А ты труп закапываешь, выравниваешь землю над ним, дерном маскируешь и какую-нибудь маленькую березу сверху, чтоб росла и ни о чем не рассказывала никому. Пропал двуногий! Жил зачем-то, чтобы потом умереть по твоей воле. Разве не было такого желания, воли такой в душе? Соврешь небось! Скажешь — не было. А я не поверю тебе. Врешь, скажу. Ей-богу врешь, я же вижу. Чего ты боишься? Разве ты уже убил, если мысль такая в голову пришла? Брось! Это игра азартная. Возьми, например, деньги. У нас больше пятисот в месяц никто зарабатывать не хочет. Зачем? Зачем человеку тысяча? Товаров в магазинах нет, одно барахло. Так один начальничек говорил: зачем, дескать, человеку тысяча? Врет! Или не понимает ничего. Человеку тысяча нужна для игры. Разве не для игры рождается человек? Для игры, конечно. Все играют. Одни в карты, другие в шашки и шахматы, третьи козла забивают, а иные с мячом в грязи бултыхаются. С детства до старости играет человек и играет. А вот с деньгами наш человек не знает, что делать. Миллионером — не смей и думать. Пустить деньги в оборот, акции купить никто не может, не имеет права, вот и не нужна тысяча. Игру-то отменили! А человек с рожденья своего играет в игрушки, чтоб потом сыграть главную свою игру. В деньги-то! Главная игра. А в убийстве врага? В убийстве негодяя, сволочи двуногой — разве плохая игра? Почему ж ты боишься сказать, что играешь в эту игру? Странно! Играй, голубчик! Это помогает разобраться в людях и в самом себе».
Читать дальше