Бывший дом Темляковых с годами ветшал, штукатурка трескалась, обваливалась, обнажая дранку и клочья пакли, водосточные трубы дырявились ржавчиной, стены в дождливую погоду отсыревали, краска тускнела и покрывалась, как солью, каменной плесенью, болезненными лишаями, потолки протекали, а полы в доме, застланные дубовым паркетом, стали со временем бугриться, теряя былую чистоту и плотность, и стали заваливаться в сторону фасадных окон, словно дом, некогда прочный и строгий в горизонталях и вертикалях, покосился, наклонившись к улице, как брошенное воронье гнездо.
Темляковы ждали, что Корчевские где-то там, наверху, потребуют срочного ремонта, но годы шли, а домоуправление лишь латало крышу, водосточные трубы, наспех замазывало обнажившуюся дранку известкой, красило стены охрой, покрывая яичной желтизной и лепные вставки над окнами.
Однако наступил для них очень печальный день: Темляковы узнали, что Корчевские покидают их, переезжая в квартиру со всеми удобствами в доме на Рождественском бульваре. Ослабевшая от тяжелой сердечной болезни Темлякова плакала по ночам, с ужасом представляя себе картину нового разрушения того жизненного уклада, к которому она уже привыкла.
Но самым сильным ударом, который она не перенесла и слегла в постель, было известие, что Пелагея уезжает с Корчевскими, которые втайне от Темляковых переманили ее, уговорив ехать вместе с ними в новый дом.
Седая, черноглазая, как белая куропатка, Темлякова не узнала Пелагею, когда та сообщила ей эту новость. Перед ней стояло враждебное, мрачное и жестокое существо в образе Паши и своими словами вколачивало и вколачивало гвоздь в ее грудь.
Пелагея проклинала жизнь в темляковском доме, мстительно выкрикивала, что здесь была погублена ее молодость, что она ничего, кроме кухни и ночных горшков, не видела в своей жизни. Кричала все это с мраком в медвежьих глазках, с той беспощадностью бунтующей бабы, которой нечего терять, ибо нашла она себе настоящих хозяев, обладавших нужной для ее укрощения силой и способных защитить ее при случае.
Темлякова так и не смогла оправиться после предательства Пелагеи. Предчувствие смерти поселилось в душе слабеющей день ото дня женщины. Ей не хотелось жить, и она стала со вздохом и горестной улыбкой звать свою смерть, вслух уговаривая себя, что в смерти нет ничего страшного, что она, как сон, унесет ее из жизни. И смерть наконец-то услышала ее.
Перед кончиной, которая случилась в теплый весенний день, пронизанный щебетом и чириканьем воробьев, к Темляковой, лежащей перед открытым окном, нежданно-негаданно пришла Пелагея и, безумовато озираясь, плача, упала на колени, уткнулась мокрым лицом в одеяло, накрывавшее истаявшее тело умирающей, разрыдалась и воющим ревом стала рассказывать, что Бориса Михайловича арестовали, квартиру опечатали, а Рику с Сонечкой переселили в полуподвальную комнату на Трубной, сырую и темную, как земляная яма. Пелагея, теряя силы, повалилась на пол и стала биться в истерике, охая и стеная, как над свежей могилой.
Темлякова с трудом нащупала ее горячую голову, положила руку на скользкие волосы, впервые в жизни ощутив жесткую черепную кость Паши, улыбка скорбно тронула куропаточье ее личико, опушенное снежной белизной, темные глаза закрылись в знак сочувствия, и в желтых ямочках навернулись слюдянисто-тонкие слезинки, будто она в отчаянии выдавила для Пелагеи две эти прощальные капельки — все, чем могла утешить свою блудную прислугу. И прошептала со стоном:
— Жили бы у нас, пронесло... Дал бы Бог! Пронесло...
После смерти хозяйки Пелагея навсегда уехала в деревню и там умерла на глазах у Василия Дмитриевича Темлякова: ей было легче, наверное, расстаться с жизнью, когда кто-то из Темляковых видел ее уход, искупивший грех ее измены.
Василий Дмитриевич Темляков еще совсем недавно появлялся на людях в туманно-голубом, как табачный дым, пиджаке, из-под которого блистала чистотой белая рубашка с распахнутым воротом. Нарочитая небрежность придавала ему независимый вид и ту молодцеватость, которая нравилась женщинам, обращавшим невольное внимание на седой клок волос в широком распахе белого воротничка.
Кожа лица, окрашенная солнцем под цвет еловой шишки, была иссушена годами, но в складках ее и в густых морщинах поблескивали еще озорством и глуповатой радостью коричневые, как у дикого селезня, внимательные глаза. Натянутая кожа лба сквозь пепел волос на высоком куполе темени просвечивала каштановой коричневой. Казалось, весь он был испепелен знойным солнцем, весь состоял из слепящего света и глубоких коричневых теней.
Читать дальше