Вошла Диди — девушка, напоминавшая мне Мари — Луизу. Не чертами лица, но спокойным, дерзким взглядом, походкой, сверкающими серьгами–кольцами, манерой затягивать рабочий халат широким черным лакированным ремнем, подчеркивая маленькие груди. Она попросила сигарету и ответила расспрашивавшей ее женщине, что длинный чернявый из красильного приглашал ее выпить кофе.
— Все они там чернявые, в красильном, — фыркнула одна из женщин.
Другие расхохотались. Там, наверху, почти все рабочие были негры. Девушка пожала плечами.
— Вы что же думаете, я пойду с негром?
— Подцепила же ты алжирца.
— Да ну его, — сказала она, — я ему в конце концов дам по морде. Станет передо мной и стоит, смотрит. Сегодня все утро улыбался мне.
— От них не отцепишься.
— Но этот чернявый из красильного мне в самом деле нравится.
— Без десяти, — сказал кто–то.
— Ну что ж, — вздохнула моя соседка, — произведем ремонт.
Она открыла пудреницу. Ее старательность шла вразрез с ироническим тоном.
Соседка сделала замечание Диди, что она держит раскрытой настежь дверь раздевалки.
— Я подстерегаю моего мальчика.
Ее пестрый халат, яркое лицо, кольца в ушах оживляли хмурый сумрак раздевалки. Вся эта мишура, которая в любом другом месте показалась бы кричащей, здесь, среди гнетущих серых стен, пробуждала жажду жизни. Я представляла себе, как притягивало мужчин каждое ее движение. Она бессознательно выставляла себя напоказ, как лакомство в витрине, но когда на нее устремлялись жадные изголодавшиеся взгляды, она уклонялась, обманывая ненасытные желания мужчин.
Я пригладила рукой волосы и вышла. Прозвонил звонок — перерыв кончился. Я побежала вместе с опаздывающими.
Стоило перешагнуть порог цеха, как на тебя обрушивались запахи и шумы, они хватали тебя в клещи и, как бы ты ни сопротивлялся, в конце концов перемалывали тебя. В особенности шумы. Моторы, молоты, станки, скрежещущие как пилы, и, через равные интервалы, грохот падающего железа.
Арезки посмотрел на меня один раз, да и то отсутствующим взглядом. День меркнул, остался только светлый отблеск вдоль стекол. Маленький марокканец сказал: «Еще один миновал».
Арезки был далеко. Его ящик с инструментами остался на полу в машине, которую я проверяла. Я наклонилась, стала в нем рыться, почему–то вообразив, что он спрятал там записочку для меня. Ничего не найдя, я вылезла расстроенная. Машины опустели, шум заглох. Утих грохот конвейера. Я узнала спину Арезки в толпе рабочих, уже добравшихся до двери. Он даже не попрощался со мной. Я еще надеялась встретить его на лестнице, потом у выхода, наконец — на остановке автобуса. Но так и не увидела. Вернулась я домой, чувствуя себя одинокой и несчастной.
Я поняла смысл выражений: «земля уходит из–под ног», «сохнет во рту», «сердце сжимается», — над которыми прежде смеялась. Всякий раз, когда Арезки проходил мимо меня, ограничиваясь тихим «извините», каждый раз, когда он упускал возможность остаться наедине со мной, я ощущала боль во всем теле.
Он являлся по утрам в сопровождении Мюстафы и тунисцев, которые занимались потолками. В полдень он присылал мне с Мюстафой вату, пропитанную бензином, тот паясничал, передавая тампон, но рассмешить меня ему не удавалось. Арезки работал в стороне, опережая на несколько машин ту, где находилась я. По вечерам, становясь в очередь на автобусной остановке, я охотно пропускала вперед соседей в надежде оказаться с ним рядом. Феерия моста Насьональ оставляла меня равнодушной, хотя мелкий теплый дождик превращал в зеркало тусклую поверхность шоссе. От малейшей ерунды слезы наворачивались мне на глаза. Хотелось плакать от заголовков газет, от собственной неприбранности, отраженной в стеклах, от пустячных неприятностей, в которые я вкладывала все свое расстройство. Ну, чего расстраиваться — убеждала я себя, когда рассудительность брала верх. Я скоро уеду. Вернусь к бабушке, к Мари, к комнате Люсьена. Теперь это моя комната, я все устрою по–своему.
Ворота Шапель. Я иду пешком к своему Дому Женщины. Дух ярмарки владеет улицами, приближение рождества преобразило витрины. Мясники, булочники украсили свои лавки электрическими гирляндами, на стеклах огромные надписи белой краской возвещают сочельник. Все кругом пестрит, кричит, пылает. И я тронута, взволнована, возбуждена. Вспоминаю: господин Скрудж, рождественские сказки Диккенса с их необъятными индейками, гигантскими пирогами. Господин Скрудж… Хорошее было время. Мне было тринадцать лет, Люсьену — шесть. Питались мы плохо и индеек никогда не видали. Бабушка нам их описывала. Я читала вслух ей и брату. Он слушал меня, затаив дыхание. Поднимая глаза после каждого абзаца, я упивалась этим внимательным, сосредоточенным лицом. Мне льстило его внимание, а меж тем оно относилось вовсе не ко мне — к вымыслу. В ослеплении своем я и втянулась в роль заботливой матери Люсьену. Интересно, помнит ли он еще господина Скруджа?
Читать дальше