Придя в себя, наш путешественник слышит смутный шум спора, в котором стороны по молчаливому согласию, словно боясь повредить больному, стараются говорить тихо; над ним что-то медленно раскачивается, глухо постукивает дерево о дерево. Он открывает глаза в мире сплошного тумана; оказывается, он лежит на дне лодки, накрытый дурно пахнущим одеялом, а перевозчик отвязывает причальный конец, понося на все корки невидимого собеседника, чей голос кажется почему-то знакомым. Набережная пустынна, памятники и дворцы погружены во мрак или в серую полутьму. Туман, из которого он вынырнул, приходя в себя, размывает контуры зданий; ближе к лагуне туман особенно густ, над поверхностью воды тянутся белые шлейфы; лишенная отражений вода стелется гладкой и неподвижной пеленой металлически-серого оттенка, вода темнее, чем небо, она переливается и струится, словно город и острова вот-вот вынырнут из глубин на поверхность.
Он не чувствует боли, но предельно измучен и, главное, очень слаб — любое движение стоит неимоверных усилий. Продолжая по-стариковски ворчать и бранить венецианцев («проклятая воровская порода, даже хуже неаполитанцев, даже еще хуже, мсье»), перевозчик завел Мотор, и свинцового цвета вода побежала вдоль борта. Commendatore ощутил огромное облегчение. На него снизошло, окутало, словно ватой, сверхъестественное спокойствие скольжения по каналу и его призрачных дворцов. Нижние горизонты сознания были теперь выстланы уже не зыбучим вероломным песком, а шелковистой, пушистой субстанцией, которая все растворяла в своем безмятежном равнодушии.
Он с трудом повернулся, привстал — и разглядел шпиль Сан-Джорджо. Колокольня выступала из клубов тумана на бледно-сиреневом небе, где уже гасли звезды, оставляя после себя сверкающие крохотные пятна, и отражение медно-красного мерцания начинало скатываться от шпиля к куполам. Пронзительный голос гермафродита умолк, слышался только голос старого перевозчика, он заботливо справлялся о самочувствии Рени и, негодуя, рассказывал, что мсье бросили в гондолу, «как собаку». Узнал Рени и о том, что его спаситель родом из Пьемонта, и больше он ничего уже не слышал. Он погрузился в забытье.
Из этого забытья ему не суждено было выйти на протяжении всей выпавшей на его долю отсрочки. Его уложили на просторную кровать с белоснежными простынями в белой и синей комнате, такой прохладной и тихой. Время не разделялось уже на часы, а текло сплошным, нечленимым потоком. Слабость была теперь благом, она смягчала все ощущения и не позволяла делать над собою усилия, мешающие «думать». Он больше не сдерживал себя, он спокойно отдавался течению мыслей и уже не удивлялся тому, что сцены, которые порождены были провалом в зыбучие пески, когда-то именовавшимся «сном», смешиваются с реальностью.
С реальностью? Имело ли сейчас это слово какой-нибудь смысл? Ведь время остановилось. Реальностью было реальное живое присутствие — в данном случае присутствие Анриетты Рени, той Анриетты, которая снова, в который уж раз, не проснулась, как он и боялся тогда в купе вагона, но блуждания в черном лабиринте стерли обиду. Больше того — и потому-то мы можем поверить в угрызения совести у фей и в их запоздалый подарок, — больше того, теперь и следа не осталось от той злости, что копилась в его душе тридцать пять лет и вновь было ожила из-за путешествия и мучительных гонок по дворцам и музеям!
Будь у него чуть побольше сил, мы сейчас могли бы присутствовать, я в этом уверен, при диалоге, о котором так мечтала незаменимая Анриетта на террасе кафе, присутствовать при разговоре, в котором речь пошла бы и о «Грозе» Джорджоне, и о видении висячего сада, о трепещущей пальме… но у него не было сил говорить. Нужно ли об этом жалеть? Анриетта бесконечно внимательна и заботлива. Он всегда обнаруживает ее рядом в те мгновения, когда возвращается к ней из своих все более долгих отлучек, отлучек в туманный и ватный мир. Но даже и в этих видениях она не бежит больше бронзовым шагом к пяти куполам и квадриге, отлитой из пламенеющей бронзы. Тягостная двусмысленность, огорчительная двойственность ее лица, когда она оборачивается к нему и взмахивает сумкой с лекарствами, сменилась определенностью. Теперь он знает, что это кормилица — и одновременно портрет, спрятанный на дне сундучка, он знает так же, что благодаря старому демону невозможное сверши лось: достигнуто желанное единство.
Но если это свершилось, не будет ли позволительно предположить, что именно Анриетта облегчила ему этот переход от сна к яви — помогла устранить провал во времени, прежде обрекавший это единение на неудачу? Кто знает? Она всегда бывала права. Очевидно, в этом путешествии с самого начала заложено было нечто, что с каждым новым поворотом событий вызревало все больше и больше. И кто знает, не предчувствовал ли уже Commendatore ясность и гармонию последних своих часов, когда его так потрясло искусство великих венецианских мастеров? Ведь они как никто сумели отобразить на своих полотнах таинственный знак. Вспомним про каскад мрака и лунного света, белого, точно проказа, света, который, переходя от пальм к водоворотам, взбираясь со скалы на скалу, поднимается к облачному столпу под взглядом Марии Египетской.
Читать дальше