В самом деле, где он был сейчас? Ответить трудно. Возможно, он был уже где-то не здесь. Никогда раньше не мог бы он вообразить, что некая пугающе важная вещь, мысль о которой не покидает его ни на мгновение, будет всего лишь неуловимым и неприметным перемещением в пространстве и сможет сливаться со словами, пейзажами, сценами, которые память держала до этой поры на внушительном расстоянии. Пыльная дорога, что ведет через бедную деревушку к зацветшей зеленой луже, прежде жила только в памяти, но вот он уже шагает по ней! Запахи мела, пота и дров, застоявшиеся в мрачной классной комнате, где сквозь высокие окна, забранные решетками, виден клочок низкого и облачного северного неба, — он их уже вдыхает! Затянутое тучами небо — оно глядит на него, глядит на все эти лица, это Анриетта? Кто? Улыбка на круглом загорелом лице, которое все чаще появляется перед ним в эти последние ночи, и необъятная мягкая грудь, такая огромная, такая пористая и ноздреватая, что она поглощает тебя целиком, точно коварный сон, одаряя загадочной болью, как музыкальная фраза, где мелодия тщетно ждет разрешения, как бесприютная жалоба, которой выпала доля шагать и шагать без конца по земле, то повышаясь, то понижаясь, пока она не разрешится аккордом, где дрожит диссонанс, боль неизлечимой неуверенности, когда невозможно узнать, кто же именно перед тобой, и путница оборачивается, оглядывает красный горизонт, и кольнувшее вдруг сомнение относительно этой мягкой груди, в которой вдруг обнаруживается тонкий контур портрета, правильный овал лица с серыми глазами, с тонким, крепко сжатым ртом, и точно такой же рот у Commendatore, и глаза у Commendatore такие же, и та же ямочка на подбородке, он ее обнаружил в зеркале, когда взглянул на себя сквозь туман дурноты, и две струйки пота с каждой стороны заострившегося носа, ямочка на подбородке, ее дерзость еще больше бросается в глаза из-за этого краха, дерзость тщетная и смехотворная, ибо находишься «на краю смерти», ты это понял сразу, еще до того, как были получены результаты всех сложных обследований. Это знаешь всегда заранее, и звери тоже про это знают: они без всяких сцен и истерик покорно ожидают конца; в углу губ пена, во рту странный вкус, отдающий металлом и солью, и холод в руках, в посиневших ногах, холод, извечный враг солдата, но, пока есть вино, пока есть старые газеты и на живот намотан фланелевый пояс, еще можно держаться, и он бредет по изрытой рытвинами равнине, вокруг, точно вбитые в зеленоватую глину колья, торчат обрубленные деревья, а на дне ям и рытвин намерз лед, и белеют пятна снега, и луна над рытвинами, над окопами, над пятнами снега, над оврагами, и запах того времени, когда звучало: «Держите на север и северо-восток, лейтенант», и Полярная звезда, луна, холод, который поднимается от мертвой земли, «твои корни», черные лоснящиеся вороны на обрубках деревьев.
Лунный луч скользнул по глазам — Рени вскочил, выпустил шнурок звонка, он нащупал платок, машинальным движением вытер мокрые губы, повернул голову, чтобы взглянуть на часы. К великому огорчению, не было еще двенадцати. Как холодно, господи боже мой, как холодно!
При этом он весь в поту. Он натягивает одеяло, выпивает глоток воды, у которой, кажется, сегодня несвежий вкус, глядит опять на часы, на тюбики со снотворным и на круглую коробку с розовыми пилюлями; снаружи слышен привычный плеск, а со стороны коридора доносится дыхание, размеренное, глубокое, в четком ритме и с легким присвистом, — настоящий и крепкий сон, такой желанный и такой опасный!
Темная комната понемногу обретает враждебность. Он ждет. Смутная боль гнездится в левом плече, и внезапно, в тот миг, когда ему мнится, что он снова погружается в сон, его опять охватывает разочарование, которое он ощутил, когда глядел на часы, — разочарование, даже отчаяние, невыносимое до тошноты. Нет, он не хочет, не хочет… Чего он не хочет? Он ищет слово, не может найти, и тогда тошнота превращается в ужас. Вороны и рытвины — они в этой комнате, и окоченевшая Полярная звезда сверкает жестоким блеском, а он идет по краю рва, где затаились когти, готовые вцепиться в него и потащить на дно.
Когда Commendatore приходит в себя, он сидит на кровати, меж ребер громко стучит барабан, ощущение холода стало еще острее, по спине и груди струится по-прежнему пот. Позвать? Он вслушивается в отдаленное дыхание и понимает, что звать не станет. Дыхание, его дурацкая размеренность, эта налаженность отлично действующей здоровой машины порождают в нем только гнев, яростный гнев.
Читать дальше