Я торопливо принес извинения, мы потянулись в крайнюю комнату, где нас поджидал накрытый стол, и, весело гомоня, расселись. Потом — по команде — подняли рюмки.
У всех было доброе настроение. Спектакль, бесспорно, понравился залу, который приветил и Костика Ромина, и всех его московских соседей, легко воскресил в благодарной памяти недавние пятидесятые годы, свой суматошный, неприбранный город, оживший после сталинской ночи. Приятно было припомнить то утро, вдруг выдохнувшее из легких страх, позволившее поднять свои головы из нахлобученных воротников и оглядеться, увидеть заново и мир вокруг и небо над миром.
Эта нахлынувшая свобода, пусть даже смешное ее подобие, дыхание естественной жизни передались от героев артистам, им неслучайно свежо игралось и вольно жилось на родных подмостках. Все это чувствовали и радовались, все шумно праздновали успех, свой собственный и успех Козакова, все дружно предрекали «Воротам» такое же успешное долголетие. И Козаков был по праву весел, он был счастливо умиротворен столь веским дебютом в режиссуре и сладким предчувствием новой славы.
Наверно, лишь я не умел стряхнуть хотя бы на вечер своей заботы, к которой привык за долгие годы. Настолько привык, что, не будь этой тяжести, мне стало бы не легко, а пусто.
— Что ж далее? — спрашивал я себя. — Еще одна добровольная каторга? И так — год за годом — одна за другой? А можно ли отсчитывать век не мигами, а пьесами-главами, и каждую следующую главу именовать названием пьесы? И сколько еще меня ждет таких глав? Пять или шесть? Семь или восемь? Это уже большая удача. Я прожил бы не худшую жизнь. Естественно, если при этом забыть о том, чем является жизнь без частностей.
Но Некто Всевидящий жестко наказывает за это пренебрежение малостями. Поэтому в жизни оно вам обходится еще дороже, чем в литературе. А я не умею жить подробно, я существую поспешно и судорожно, не в каждом дарованном Господом дне, а в неком придуманном мною периоде, отмеривающем новую цель. Я опускаю, быть может, важнейшие детали собственной биографии и самые бесценные звенья. Лечу, не задерживаясь, не видя, во имя сочиненных фантомов. Куда меня так неустанно несет? Бог знает. Но только весь вкус бытия единственно в этих его неприметностях, в задержанном тобою мгновенье.
Я не хотел бы переиграть промчавшейся жизни, я ее выбрал, но я хотел бы переиначить себя самого, хотелось бы вылепить — заново — и сущность и образ. Больше всего в ладу с собою я был в остановленные минуты, в такие, как в те, когда я сидел у пирамидальных ацтекских надгробий, или когда восстанавливал силы на бронзовом взгорье в Мачу-Пикчу, слушая шелест тысячелетий.
Однако из этой целебной мечты договориться с двадцатым веком, возделывая свой огород, так ничего и не получилось. Возможно ли овладеть своей жизнью, если всегда от нее уворачиваться? Я так и не смог себе ответить и выбрать: жизнь или судьба? И вот неведомо кем навязанное постылое состояние спора, которого я совсем не желал, казалось, навеки определило раздвоенность и той и другой.
Должно быть, я очень хотел обмануться, я все утешал себя: мне повезло, я, к счастью, свободен от амбициозности, губительной в выпавшую эпоху. Она ведь не просто гримаса истории, скорее — явление природы. Взгляни, любезный, окрест себя — повсюду веселые инвалиды, сплошь с переломанными хребтами! Народ, который воспринял мученичество как историческую миссию, учит терпеть, а не заноситься.
Но между тем, потаенным стремлением было занять не клочок пространства, я посягал на частицу времени. Следственно, был обречен метаться, искать себе места, не находя его.
Однако же еще остается возможность прозы! Жить медленно, взвешенно. Жить отрешенно. Отмеривать дни не переменами декорации, а зернышками скупых трофеев — тремя или четырьмя абзацами. Спокойно вставать из-за стола с сознанием выполненного долга. И знать, что когда-нибудь, в некий час, и ты добредешь до заветного берега. До Коста-Рики. До медной пуэсты. Нет, поздно, поздно, игра моя сделана.
Во внутреннем боковом кармане томился конверт без обратного адреса, и чудилось, из него вырываются то электрические разряды, то жаркие шипучие искры. Скорей бы извлечь из него листок!
К тому же в застолье настали минуты интимных бесед и перемещений — все обязательные слова сказаны, фужеры осушены. Застолье дробилось на мелкие кучки, стоял негромкий, нестройный гул. Я улучил удобный момент, достал конверт, и он задрожал в моих увлажнившихся ладонях.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу