Жертвенность — великое и благородное понятие. Но не все понимают, что жертвенность — это готовность ради спасения ближнего или утверждения истины жертвовать собой. Собой, а не другими. Где-то когда-то мне попалась забавная заметка, в которой рассказывалось, как некий неугомонный гражданин, добиваясь от каких-то госучреждений безотлагательного решения своей жилищной проблемы, в очередном своем заявлении пригрозил публичным самосожжением своей жены Людмилы.
Некоторые дежурные назидательные слоганы, которыми власть время от времени пытается подкармливать вверенное ей население, изголодавшееся, как ей кажется, по ее отеческим наставлениям, своей лексикой, фразеологией и ущербной логикой свидетельствуют о том, что население это воспринимается властью как состоящее из детей.
Особенно когда речь идет о таких болезненных с точки зрения начальства категориях, как, например, свобода. “Свобода — это не вседозволенность”, — внушает взрослая, умудренная опытом власть средней группе детского сада. “Рынок, — объясняет она же, но уже старшей группе детского сада, — это не базар”.
Не, ну надо же! Вот ведь как, оказывается! “Не вседозволенность — слышали? А мы-то тут было решили… Ну тогда конечно. Тогда ну ее к лешему, эту вашу свободу, раз она не вседозволенность. Нам бы, конечно, лучше, чтобы вседозволенность. А раз так, то чего уж там”.
Подобные мудрости и прочие крылатые слова в силу их фатальной бесплодности неизбежно вырождаются в совсем уже чахлые мутанты наподобие “свобода лучше, чем несвобода”, с которыми по философской глубине может соперничать только прочно вошедшая в потешный репертуар нескольких поколений “экономика должна быть экономной”. Это уж точно не базар. Хотя, прямо скажем, и не то чтобы рынок.
Они все время разговаривают как бы с детьми. И нельзя сказать, что так уж они и не правы. Российское население в силу своей травматической истории в значительной части действительно инфантильно и действительно воспринимает власть как нечто такое, что назначает само себя исключительно для того, чтобы его, население, кормить, одевать, согревать в суровую зимнюю пору и строго наказывать за непослушание. Есть, конечно, и другая часть населения, есть же все-таки и какое-никакое общество, пусть на сегодняшний день и удручающе немногочисленное, но все же растущее.
Но и ему пытаются объяснять, что свобода сама по себе не гарантирует процветания. Да ну! Да что вы говорите! А мы-то думали! Так вот. Взрослая часть общества и без вас знает, что не гарантирует. И получше вас она это знает, между прочим. А еще она, в отличие от вас, точно знает, что отсутствие свободы дает уж точно надежные гарантии — гарантии маразма, депрессии, убожества и безграничного права на насилие и на ложь без конца и без края.
В выловленной из новостной ленты фразе, на первый взгляд безликой и аскетичной, — “Госдума вводит в России постоянное зимнее время” — есть нечто завораживающее. Нечто такое, что заставляет включать воображение, совсем уже было замордованное мощным напором реальности, каковая в наши дни всяческое наше воображение обгоняет на два круга как минимум.
Вообще-то всякие игры со временем всегда были прерогативой искусства. И “в поисках утраченного времени”, и “бег времени”, и “шум времени”, и “остановись, мгновенье”, и многое другое. Останавливать время или пускать его вскачь умели лишь поэты и музыканты.
Но с категорией времени работает и история. Впрочем, и она, прежде чем стать наукой, была искусством, руководимым специально приставленной к этому делу музой. Потом она стала все же наукой. То есть для кого-то стала, а для кого-то осталась сводом мифов и преданий.
Наше национальное восприятие истории подчинено календарным циклам, что свойственно главным образом крестьянскому или, пуще того, родоплеменному сознанию. Всякий раз все начинается заново. И всякий раз — навсегда.
Я где-то когда-то прочитал, что жители одного из островов Тихого океана с повышенной эмоциональностью переживают смену времени суток. Просыпаются поутру они с ощущением детского счастья и бурно радуются жизни вплоть до того момента, когда солнце начинает катиться к закату. Ближе к вечеру они впадают в коллективное уныние, а с наступлением темноты из каждой хижины доносятся горькие рыдания. Так они радуются ежедневному рождению и горюют по поводу ежедневного умирания.
Здесь все же не совсем так. Но все равно любой сезон, тем более сезон социально-политический, воспринимается как вечный. Вечная осень здесь сменяется вечной зимой и наоборот, а чахлым эрзацем практически недостижимой “вечной весны” служит время от времени спускаемая сверху слякотная, гриппозная, хотя и отмеченная редкими солнечными проблесками “оттепель”, о которой потом долго с умилением вспоминают как о “потерянном рае”, как о “времени упущенных возможностей”, о легендарном “золотом веке”. “Эх, было время, — кряхтят старожилы. — Вам-то, молодым, и не понять. С вашим-то клиповым сознанием”.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу