И мир был, точно дикий лес. У всего был свой запах. Листья по утрам — ну, точно во рту вкус свежей булочки с вареньем, просто до боли. В те дни я узнала Бога и посеяла в себе семя моего призвания. Чуть не каждый день я ходила на реку — такую илистую — с соседским мальчиком. Брала с собой большую стеклянную банку. Банка эта была гордостью нашей кухни, эта самая банка. Попала к нам с оливками. Из Европы. Такая большая, особой формы, а стекло отличное, толстое, но мамочка все равно разрешала мне брать ее с собой на реку, ловить пескариков на илистых отмелях.
Мы всё ходили туда да ходили и вот в один длинный жаркий день где-то посреди лета наткнулись на крещение — великий преподобный Артур Б.Сэндс Грей его проводил. И в тот день он заронил в мое сердце семя, которое позже выросло в мое призвание. Особо он не потрудился. Ямка уже была там. Просто обронил в нее слово и чуть-чуть присыпал землей — будто ногтем щелкнул.
Продолжалось оно долго, крещение, которое он там проводил, и сначала соседский мальчик и я просто остановились там над илистым берегом. На мне был балахон, ни нижнего белья, ни обуви, ничего, но я была от загара вся коричневая в цвет воды. У соседского мальчика штаны были обрезаны под коленями, а сам он бледный и весь в розовеньких пятнышках, где его жалили комары и мухи. Перед преподобным стояли человек семь, но все благопристойные взрослые, в новой одежде, еще того цвета, какой они ее купили, а в руках они держали свои туфли. Проповедовал он им, но все чаще поглядывал туда, где мы с соседским мальчиком цеплялись руками и ногами за тополя.
Вы, детки, таете, что умрете? — закричал он.
Вы, детки, понимаете, что вы нищие?
Люди всю вашу жизнь будут говорить вам неверные вещи, люди постараются, чтоб вы поверили, что никуда не годитесь, и если вы позволите им, то скрючитесь и окостенеете, как пальцы в тесном башмаке.
Они попытаются вас изуродовать.
В этом нашем мире никакой справедливости нет, и они не увидят в вас то, что я вижу через эти вот серые и зеленые глаза.
Соседский мальчик присел над струями речной воды, где рыбешки проносились под рыжими откосами.
Из вас, наверное, почти никто не знает речного времени. Когда растешь у реки, а не у океана, то и к религии надо прилежать иначе. Когда я только приехала сюда и стала Зарей, и мне было пятнадцать, и я сошла с автобуса в Санта-Монике с моим рюкзачком, и сошла с причала на песок и в воду, а вода была такой, какой я никогда не видела — такого цвета. И она была большой, и прыгала на меня, точно собаки, и была она прозрачной, и была она чистой.
Я стащила с себя одежку, всю до последнего, и бросила все мое, включая деньги, спрятанные в башмаке, где подошва пооторвалась, и вошла в нее. Помню, как волны накатывались на мои голенькие бедра, пенные, точно кока-кола или как бывает под душем, но синие и такого оттенка, который я до тех пор видела только в глазах.
На реке время иное; вода бурая, некрасивая, как вы тут и вообразить не можете. Кусты по берегам с цветками на верхних ветках приятно пахнут под ветром, кувшинки и водоросли, везде одинаковые. А снизу — грязный слизистый ил, будто минеральная часть дерьма, растительная гниль. День тянется дольше. И времени хоть отбавляй. Мы в тот день окрестились, и преподобный сказал нам, что теперь мы никогда не умрем, что бы с нами ни делали, мы сможем жить всегда, нашу вечность им у нас не отнять. И свое мы получим. Потом. Где-то еще.
А когда он погрузил мою голову в воду, он всунул мне в руку что-то острое и колючее.
Храни себя в достоинстве. Помни о своей душе.
Вот что он сказал в тот день, когда времени хватало для всего. Соседский мальчик и я много дальше по реке в тенистом овражке под пляшущими ивами сняли одежду, я балахон, он подрезанные штаны, все что на нас было, и легли тело к телу, нога к ноге, колено в колено, грудь, вжатая в грудь. Мы были совсем одинаковой длины.
Мы сами для себя открыли созидание мира. Никто нам еще ничего не говорил. Всё там, деревья, смыкавшиеся и колышущие листья над нами, журчание реки, поднимающийся запах весны и то, что под ним, — все замерло. Но он надавил на меня и вдруг остановился, будто наткнувшись на материю моего балахона, но балахона же на мне не было, только кожа, и тогда он приподнялся, и я поклянусь, он парил над землей, балансируя на мне, точно акробат, упирающийся одной палкой в туго натянутый батут, и тут я проломилась, и он упал вниз, и моя рука, стиснувшая что-то в кулаке, и я утонули в жаркой боли. Но тут он снова задвигался, и боль сузилась, стала иной. Моя другая рука, не та, которая держала то колючее, что вложил в нее преподобный, легла на верх его зада, на твердую кость, обтянутую кожей, и я подумала тогда, как думаю и теперь, что у мужчины надменнее места нет.
Читать дальше