Но взгляды… Как что отреза́ло от них Диму, едва только уразумеют, что цена, хоть и умеренно, но завышенная. Как разом обрывались ниточки оживления, зажигавшиеся в глазах, когда спервоначалу узнавали о наличии «лишних». Были довольны (все равно довольны, хоть и переплачивали), но он для них сразу становился чужаком — не театралом, меломаном, энтузиастом. Личный контакт сразу обрывался: он уже не из их племени, вообще не из понятных каких-то существ, а так… фрагмент чего-то жесткого, плоскорационального, обломок какой-то неорганической породы. Как автомат: сунешь в него деньги за билет и еще рубль сверху — получай право на вход в пуантированный свой воздушно-скрипичный мирок. Лети!.. А автомат — его обошел — и… ходу. На что там оглядываться?
Дима не был профессионалом, вот в чем дело. Легко переносить это можно было, только сажая себя на полчаса в некий канал бесчувствия, психологической задубелости. Бесстыдство по заказу — оно ведь тоже, как и все на свете, требует практики. И, как и все виды практики, дается тем легче, чем с более нежного возраста начинаешь упражняться.
Хмылов быстро понял, что все это немного н е т о. Чуть свободнее почувствовал себя с Олей (пару раз приносил к ее шикарному подъезду шикарные розы), и она это отметила. Что-то между ними все-таки развивалось, что-то медленное, и пока неясно, перспективное ли. Пригласить к себе Олю он не мог (дома брат, мать, а теперь иногда и брат с Нелей), приглашать к себе она, похоже, не хотела. Это он выяснил сразу, после нескольких звонков к ней домой и разговора с ее мамой, Елизаветой Андреевной. Елизавета Андреевна подробно расспрашивала, кто звонит, и объясняла, когда дочь будет дома, таким уж простецким, «домотканым» голосом, с такой лампадной лексикой и интонациями, что, как через скрытую камеру, видел Хмылов их, — матери и дочери — тесную (обязательно тесную) квартиренку, их быт, самый что ни на есть затрапезный, без претензий, без… Словом, без всего того, чем с избытком наделена была сама Олечка Свентицкая, — современностью, устремленностью, уверенной опытностью. Всем этим она была наделена сама по себе, девочка с внешностью и должностью, с ясной головой, делающей возможным наилучшее применение того и другого. А дом был отсечен от ее явления внешнему миру, отсечен прочно, наглухо, без мостков или ниточек от одного к другому.
Однажды он встретил ее после работы, и она сказала просто: «Сегодня пойдем к Марине». Они пошли к Марине в один из высоких серых домов за Центральным телеграфом, в квартиру с высоченными потолками и прихожей, по которой можно было кататься если не на машине, то на мотоцикле с коляской — смело. Это была квартира, подобная, наверное, той, в которой когда-нибудь думала, намерена была поселиться и сама Свентицкая. Они пришли туда в семь вечера, а в двенадцать позвонила Марина. Оля помурлыкала что-то в трубку и сообщила Диме, что Марины не будет еще три дня: Марина звонила с вокзала, сообщила, что уезжает в Подольск на короткие гастроли (артисткой, значит, была эта Марина, артисткой неизвестного пока Хмылову жанра). Но после двенадцати Оля все-таки стала собираться, сказала что нужно быть дома — она ждет какого-то важного звонка. Ясное дело, осень — не лето, и время осенью уложено в более жесткую упаковку. Так что повторных двадцати четырех часов общения не получилось, но и получившиеся пять — их, Дима понимал, надо тщательно уложить в память на предмет долгой сохранности, возможности когда-нибудь извлекать и восхищенно оглядывать. Вспоминать недоверчиво — вот же, и это было! — нейтрализовывать горечь, которую наверное (наверняка!) предстоит-таки пережить в будущем.
Краткая жизнь человека на самом деле совершенно невероятно длительна. Так длительна, что у любого, волочащего за собой, казалось бы, сплошь только серые и однообразные, невыразительные годы, имеются-таки самые невероятные, даже рафинированные, решительно не имеющие ничего общего с обычным строем его повседневности, приключения.
Однажды Оля пригласила его в малиновую «Волгу» с какой-то неясной, скрытой за громадными дымчатыми очками особой — тоже Мариной — за рулем, и они поехали к «одному известному экстрасенсу». Дима всегда, правда, изумлялся (втихаря этак, про себя), когда слышал вокруг это самое «один известный…». Кому, простите, известный? Грубый вопрос, а на грубый вопрос кто ж будет отвечать? Так и на этот раз промолчал Дима, как бы про себя только буркнув: «Чёй-то я его не знаю». Ну и действительно, про этих самых экстрасенсов, или экстрасенсоров, или — совсем правильно и длинно — людей с экстрасенсорными, то есть сверхчувственными, способностями, нельзя же было сказать, что Дима ничего не слышал и понятия не имел. Как раз даже наоборот, Виктор Карданов в начале семидесятых участвовал в работе Общества имени А. И. Попова, входил даже в комиссию по проверке способности Розы Кулешовой различать цвета пальцами и напечатал статью о зарубежных экстрасенсах (об Урии Гелере и других), кажется, в «Технике — молодежи». Для ребят из «капеллы» это было, конечно, событием. (Не то́, что Виктор Трофимович об экстрасенсах им излагал — о чем он только не излагал? Да и у остальных — языки не в простое — а то, что появился свой, так сказать, выращенный в своем здоровом коллективе п и с а к а. И притом — профи, публикуемый. Журнальчик с первой этой его статьей ходил из рук в руки, пока не был забыт кем-то из них чуть ли не «У Оксаны».) И Дима тогда же во всей этой проблематике, можно сказать, поднаторел. Было все это в оные годы, так что почему же не слышал? Мог бы даже назвать четыре-пять имен из самых прогремевших. А вот этого — «чёй-то я его не знаю». А он, оказывается, «один очень известный…». Ну да ладно, отстали, стало быть, от жизни. (Да так оно, наверное, и было. Карданов тогда очень быстро перестал интересоваться всеми этими неестественными, то бишь сверхъестественными способностями, а за ним охладели и прочие. Поспрашивали некоторое время, но Карданов твердо прикрылся афоризмом: «Я не верю ни во что, во что необходимо верить». А на такое что и возразишь?)
Читать дальше