Я работал как каторжный пятнадцать с лишним лет, и одна секунда сострадания сделала меня парией. Я выбрал эту профессию равновесия ради, чтобы найти ту точку покоя, в которой, как писал Фома Аквинский, обе стороны чувствуют, что сделали дело. Я верил в справедливость, в вежливость, в красоту. В право на непослушание. Я верил во «время, когда люди были добры… Но ночью пришли тигры» [19]. Я защищался так, как никогда прежде не смел. Я бился о стены их глупости, как ребенком бился о стены своей детской, потому что никогда больше не хотел прикосновений отца. Я говорил, что мир меняется. Это же золотое дно – застрахованных жизней на пять миллиардов, которые так никогда и не выплачивают. Пять миллиардов! Сколько добра можно сделать. Всего лишь добра.
Но гиены рычали с пеной у рта, их крючковатые пальцы царапали стол. Однажды с них станется вырвать собственное сердце. Правила, таковы правила. Вам платили, чтобы не платить, надо думать, слишком дорого платили, коль скоро вы стали так щедры. Куда как легко, мсье, быть милосердным за чужой счет. Я готов возместить четырнадцать тысяч триста восемьдесят один евро за «Клио», трусливо предложил я. Гиены ухмыльнулись. У меня в нутре взрыкивал зверь. Он хотел прыгнуть, всем им перегрызть глотки. Поздно, услышал я, раньше надо было считать деньги, а не любезничать с бедной беременной женщиной. Кто знает, может статься, за цену этой жалкой машинки для бедных вы получили кое-какие дивиденды? И тогда картина бойни всплыла в моей голове. Много крови. Ошметки кожи. Говорят, гиены смеются, когда метят свою территорию. Итак, вернете нам ключи, документы на BMW, ваш компьютер, ваш мобильный телефон и все досье по вашим экспертизам. Мы дадим знать о ваших делишках всем нашим коллегам. Отдел кадров оформит увольнение таким образом, что вы получите небольшое пособие по безработице. И это все. Если вы не согласны, обращайтесь к адвокату.
В начальной школе это слово нам ужасно нравилось. Что-то в нем было этакое. Нехорошее слово, но не совсем нехорошее, за него не оставляли на час после уроков. На переменах мы ставили пальцами рожки, твой папа рогатый, твой папа рогатый. Иные дети плакали из-за этого слова, а другие, наоборот, смеялись. А ведь это совсем не смешно, это было огромное, вечное горе. Целый кусок мира рухнул, как край айсберга, унося с собой свою красоту, свой смысл бытия, их нет и никогда больше не будет. Настоящий разрез по живому; кожа саднила, и ничто не приносило облегчения. Это было начало конца своего «я». Конечно, я искал объяснений. Тщетно. И тогда я почувствовал себя безобразным и стал безобразным. Знаешь, мы чахнем, когда больше не избраны, теряем лоск, презираем себя, запускаем. Плохо питаемся, становимся грязными, начинаем попахивать. И ждем ангела, доброго ангела, который склонится над нами и нас спасет. Но ангелы не прилетают. Упавшим людям никогда не подняться, оттого они так трогательны. Люди падают всегда, просто иные пониже; их руки тянутся, пальцы цепляются за пустоту их иллюзий, ногти ломаются под корень. Жизнь – всего лишь долгое падение.
Я ничего не сказал ни ФФФ, потому что мне было стыдно, ни отцу, потому что ему было бы стыдно за меня, ни Анне, потому что ей было бы стыдно за Натали. Я намекал на небольшие трения в нашей семье. Необходимость проветриться. Это нормально после рождения ребенка, отвечали мне. Время все расставит по местам. Семья строится каждый день.
Чушь – хоть жопой ешь.
Потом, когда мама спросит меня об этом периоде моей жизни, когда выслушает мой рассказ, она разочарованно улыбнется уголком рта, закурит двухмиллионную сигарету со своей такой особенной грацией и, закашлявшись, тихонько отдышится этими словами: я тебя предупреждала, мой мальчик, любовь немного весит в сравнении с желанием женщин.
Натали возжелала желания, которое питал к ней арт-директор ее рекламного агентства. Тот, с кем она ездила в Ниццу, в Ле-Туке, в Кабо-де-Гата в Испании делать фотографии велосипедов и кроссовок для своих каталогов. Долгие часы в поездах. Вечера в отелях с видом на море. Тонкие вина. Сметы расходов. Переплетающиеся пальцы. Ночи вдали от меня, от Жозефины, вдали от нашей жизни. И на рассвете, после бурных ночей, сумрачных упоений, завтраки тет-а-тет, его татуировка на груди, японская идеограмма, означающая фукихонпоу («свободный, ничем не связанный»), от которой она теряла голову. Он был чем-то вроде артиста, я был чем-то вроде зануды. Он кричал, требовал, рвал и метал, тогда как я рассуждал, взвешивал, рекомендовал. Натали изменила мне, потому что она не любила себя со мной. Ей хотелось примерочных кабин, наэлектризованных взглядов, мгновений, которые не длятся. Хотелось первого раза, последнего раза. Наша семья предполагала долговечность, надежность, а она мечтала лишь о страстях, об отраве – как она походила на мою маму в этой иллюзии. Я думал, что Жозефина сможет заронить в нее ту, другую любовь, способную изменить порядок вещей. Но детские ручки так малы, так слабы. Они не в силах нести даже собственную тень. А потом артисту прискучило. К фукихонпоу на груди он добавил иппикиооками («одиночка, одинокий волк») на плече. Твоя мама восхитилась, но в тени уже поджидала другая. Натали стала чаще возвращаться к нам. То были первые шаги Жозефины, ее первые обрывки фраз. Мы купили фотоаппарат, попытались быть семьей. Потом опять были ночи вне дома, из-за работы. Поездки в Париж, упущенные поезда, номера в «Терминюс норд» на Северном вокзале. Снова няня. Снова стаканы вина. Пробуждающийся зверь. А ночами – желание выйти с «розочкой» от бутылки в руке, с камнем, огреть бармена, который взглядом смешал тебя с грязью, потому что ты мало дал ему на чай, мерзавец, желание прибить старушенцию, которая прошла перед тобой в мини-маркете, потому что она старушенция, поганка, стереть в порошок мальчишку, который практически выбил тебе плечо, попавшись навстречу, потому что ты сам старикашка, паршивец. Избить весь мир, который ты больше не любишь и который больше не любит тебя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу