Через час в ворота действительно начинают ломиться. По характерному стуку — три удара кулаком, потом еще два — и по голосу с улицы можно догадаться, что явился наездник. Николай Иванович открывает в воротах маленькую калитку и впускает его. У наездника такой же сумрачный вид сильно задумавшегося человека, что и час назад, и не остается сомнений, что за этот час он успел поссориться с женой и пришел на ночлег. Шоферы, когда ругаются с женами, уходят спать в гараж, художники, он слышал, в мастерские, а наездники в конюшни.
— Поспать есть на чем? — спрашивает наездник, подтверждая догадку конюха насчет ночлега. — Сам-то где спишь?
— Как можно спать, Геннадий Васильевич? А если цыгане?
Конюх лукавит. Он приготовил себе в сбруйнике за печкой место для отдыха — несколько расстеленных на полу старых потертых попон, на которых засыпается почему-то всегда легко, быстро и сладко, словно куда-то летишь. Перед приходом наездника он как раз собрался прилечь, но теперь место занято, и оставшийся не у дел конюх, у которого, как нарочно, сразу начинает ныть все тело, смотрит на часы. До ночного поения лошадей еще много времени, и он идет к дальнему деннику.
На конюшне содержатся двадцать две беговые лошади и одна рабочая — гнедой латвийский тяжеловоз мерин Мишка. Он стоит в дальнем деннике и уже издали ласково смотрит на конюха. Николай Иванович худощав, мерин широк, как перина, и на его спине любая попона кажется короткой. Между ними давно сложились особые, доверительные отношения: конюх разговаривает с мерином, а тот слушает и одобрительно кивает головой, будто со всем согласен. Он и на самом деле со всем согласен — и когда, кивая, вывозит на телеге из конюшни навоз, и когда доставляет обратно мешки с фуражом и тюки с сеном.
Найдя благодарного слушателя, Николай Иванович обычно пересказывает свою биографию. А раз биография тот же документ, пересказывает он ее с важным, торжественным видом, словно с трибуны перед собравшимися в зале.
— Родился я, как ты знаешь, в войну, в начале лета 1942 года, когда немцы уже начали наступление на Сталинград, — начинает он. — И потом много лет был связан с армией…
Они стоят разделенные прутьями решетки, почти лицом к лицу. Из дальнейшего рассказа выясняется, что служил Николай Иванович в должности начальника воинского склада.
— Но армейская служба была не по мне, я люблю тишину, покой. А какой в армии покой? Там надо иметь железные нервы: каждый месяц сплошные проверки и ревизии. Только и слышишь, как в других частях то одного начсклада посадили, то другого. У меня, слава богу, воровать было нечего — одни автоматы и пулеметы с патронами, стрелковое оружие. Этого в те годы не трогали. Зато, если что пропадет, сразу схлопочешь лет двадцать, а то и вышку.
Мерин перестает кивать головой, сомневаясь в сказанном, и конюх поправляет себя:
— Не вышку, конечно, и не двадцать лет, но червонец вполне могли впаять, за пулемет-то.
С улицы доносятся чьи-то отдаленные шаги. Конюх, наклонив голову, замолкает в ожидании. Нет, никого. Ночью всегда так: дай волю воображению — еще не то послышится.
— И решил я, брат Мишка, перебраться на гражданку. — Конюх продолжает прислушиваться. — Кем только не работал — и шофером, и слесарем на заводе. Потом устроился заведующим городской баней. Но и тут покоя не было. На гражданке, оказывается, в баню ходят не только мужики, как в армии, но и женщины. И много женщин, и разные женщины. И случилась со мной в бане оказия, чуть было с женой не развелся…
Мерин внимательно слушает. Он уже стар, живот у него разросся, ноги, наоборот, стали тоньше, хвост и грива поредели. Но оценивает он свой возраст не по годам, которые ему непонятны и которых уже стукнуло пятнадцать, а по тому, как с каждым месяцем все тяжелее телега с навозом, мешки с фуражом, тюки с сеном. Конюх тоже стар. Свой возраст он знает — семьдесят два года, но и без этого знания понятно, что только в старости скрипит в коленях, ломит спину, колет в боку… Задумавшись о старости, оба тяжело вздыхают, и до конюха доносится из лошадиного нутра влажный запах пережеванного сена, а мерин чувствует порыв застарелого табачного духа.
Николаю Ивановичу жалко Мишку, и, чтобы приободрить лошадь, он достает из кармана кусочек сахара, кладет на ладонь и просовывает сквозь решетку. Мерин, не касаясь ладони, осторожно подхватывает его, хрустит, и у обоих увлажняются глаза, словно вот-вот набухнет и покатится по мягкой лошадиной шерстке одна слезинка, а по морщинистой щеке конюха — вторая…
Читать дальше