Об отце, в смысле портрета, как-то не думал. Тот, уже с внушительными залысинами, растекшимися по черепу, близящимися к затылку слева и справа от кустика волос, кое-как прикрывающих макушку и едва не достающих висков, не вызывал у Лёки той эстетической привлекательности, которая казалась ему единственно верной. Отец был, в общем, никакой, если исходить не из личности как таковой, а идти строго от лица. Само по себе было оно всего лишь умное, и только, без таинственных глубин, уходящих в центры зрачков. Не молод, с одной стороны, но и не особенно возрастной для того, чтобы объектив фиксировал нечто харáктерное, годное для фактуры глубокого старика или же искрящегося молодостью весёлой бездумности. Ну и нос не как у всех – больше, чуть мясистей и слегка пористей, если брать крупно. Папа, хоть был и родной и близкий, но был не модель. Зато эти оба, соседи-старики, что один, что другая, казалось, будто умышленно созданы для постановочной съёмки. Да и для любой другой сгодились бы, с превеликим удовольствием. Да хоть со спины – когда, скажем, Девора Ефимовна, поскрипывая туфельками и сутулясь, удаляется от объектива в сторону уборной, в этой своей ошпаренной вязаной кофте, в мешковинном платье до паркета или в дурацком пожилом халате с кистями. Подарок, и только. А сам?! Гнутый, как бамбуковое удилище под пудовым сомом, с этими нереально тонкими длиннющими пальцами, на которые перчаток не сыскать. С лицом, затянутым в сетку морщинистого кракелюра, от сквозного и до тончайшего, волосяного. Лёка уже знал, как создаётся подобный эффект в фотографии, когда желатиновая поверхность фотобумаги обрабатывается в специальном тепловом режиме, и тогда в поверхностном слое от разности температур образуются искомые трещинки, создающие фантом старения. Тут же всё было естественным, готовым, настоящим: ставь камеру – снимай, радуйся удаче. Жаль, что баба Настя между делом предъявляла старикам свою ничем не мотивированную неприязнь, иначе, чем чёрт не шутит, глядишь, и уломал бы подселенцев на быструю версию домашнего искусства.
Готовые снимки комплектовал по разделам, какие-то обрамлял, иные соединял с паспарту. Но большинство уходило в папки, число которых стремительно росло. Вскоре папки заполнили всё свободное пространство Лёкиной полукомнаты, после чего выбора относительно того, куда держать экзамены, уже не оставалось.
Он подал, куда и хотел, несмотря на опаску бабушки и мамы. Моисей Наумович, не желая обострять хрупкий мир в семье, не высказывался открыто «за», но и категорически против не выступал: просто осторожно дал понять, что одобряет сынов путь. Сказал, когда остались с ним один на один, и Лёка слова его запомнил:
– Это как книга, сынок, содержание которой мечтаешь постичь просто потому, что так чувствуешь. Ты не знаешь ещё, так ли это на самом деле или же мечта твоя окажется всего лишь призраком, пустым местом в душе, уже занятым чем-то более важным, о чём и сам ты пока не догадываешься, но ты читаешь её, не зная, что будет в конце, и тебе нравится процесс, ты улетаешь от одной лишь мысли, что нашёл самую суть, что написано это для тебя, что сочинитель будто сначала заглянул тебе в голову и только после этого подсунул книгу. И ты вновь и вновь переворачиваешь страницы, потому что тебе всё ещё хочется это делать. И до тех пор, пока будет хотеться, пока не разочаруешься в избранном тобою пути, то так и переворачивай страницы эти, ищи в них новые смыслы, постигай взаимосвязь с самим собой, радуйся, если ощущения твои верны и ты получил тому подтверждение в главе, до которой добрался. Не знал, но чувствовал так – оно и случилось. Значит, это твоё! Так и дальше будешь читать её всю свою жизнь, и она не будет кончаться, а лишь станет разматываться по-всякому: в длину, глубину, высоту… Потому что эта книга и есть бесконечность, беспредельность познания человеком окружающего мира. А в деле, которое ты себе избрал, эта бесконечность безмерна вдвойне, потому что изображение – это искусство в наиболее чистом из вариантов.
Признаться, Лёка не думал, что отец его, будучи хоть и научным, но, в общем-то, бесполётным технарём, способен на столь глубокий разговор. Папа всегда отличался широтой взглядов, видя, как правило, много дальше ближайших по профессии, но то относилось к его узкой области – механика и материалы. При чём изображение? Оно что, каким-то образом связано с его чисто технической наукой?
Так размышлял Лёка, вспоминая ту короткую беседу, что имела место между ним и отцом перед самой подачей документов во ВГИК. Моисей же Дворкин, обращаясь памятью к первому и, по сути, единственно серьёзному общению с сыном, пожалел, что не попытался донести до мальчика представлений о единстве вселенского разума, не рассказал того, как на уровне атомов крови устроена человеческая внутренность и сама душа, – что молекула железа, хотя и есть такой элемент в химической таблице, верно служит человеку ещё и в качестве микроскопической антенны, воспринимающей не только волны физических полей, но и слова, мысли, поступки – любые излучения людского разума и всей человеческой деятельности. И что ни одна чужая мысль или чужое творение не войдут в его жизнь без его же на то мысленного позволения. Всё, что наблюдает сам он, его глаза или его оптический объектив, может быть создано или разрушено только им самим. Никто не виновен в том, что происходит или ещё совершится в жизни. Мысль создаёт всё, и, зная это, он осознанно может создавать то самое, о чём мечтает, контролируя эту мысль и направляя её в нужное русло.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу