Вадим Эдуардович замечает меня, отрывается от вороха бумажек и подносит к губам сигарету. Дым на мгновение скрывает его лицо.
— Ну как, салага? Не страшно? Домой не охота?
— Да нет… — пожимаю я плечами, хоть и чувствую себя усталым и не прочь вздремнуть. — Как-то это все… обычно, что ли. Бояться нечего.
— Верно подметил… — кивает Вадим Эдуардович, стряхивая пепел в чашку с красным крестом и следами кофе на ободке. — Рутина.
— А были какие-то случаи, которые у вас… как бы так сказать… отложились в памяти, что ли, — говорю я, усаживаясь на табуретку и вытаскивая сигарету.
— Мама разрешает?
— Ага.
— Тогда на здоровье. Отложились, говоришь? Отложились…
Он снова глубоко затягивается, зажмуривается, когда дым растекается по легким, и медленно выдыхает через ноздри. Потом тихо, глядя в пустоту, говорит:
— Запомнился паренек, где-то твоего возраста. Он был из семьи «свидетелей Иеговы», которым этот их пастор, или гуру, или кто там у них, запрещал переливание крови. Был пожар, мальчик сильно обгорел… Ну, эти ублюдки, его родители то бишь, запретили переливать кровь. Сказали, мол, Бог поможет… Не помог, мать его…
Сигарета в его руках сломалась, уголек упал на исписанные нечитабельным почерком бумаги; Вадим Эдуардович торопливо смахнул пепел и выругался.
— Ладно, вали отсюда уже… Иди Люсе и Надьке помоги в четвертой, там алкаш белочный, буйный, а его надо в хирургию…
Я тушу сигарету в чашке с красным крестом, встаю, иду к двери.
— Ты много думаешь о ней, да? — вдруг говорит Вадим Эдуардович. В голосе сквозит бесконечная запредельная усталость.
Я на мгновение думаю, что он говорит о Юле, но потом слышу:
— О смерти. Знаю, что у вас стряслось, мне мама твоя говорила. Я тоже много о ней думал, когда был молодой. Может, потому сюда и попал…
Он закуривает очередную сигарету, и я вижу в его молодых еще глазах глубокую, древнюю, вековую старость.
— Знаешь, что я тебе скажу? Как-нибудь возьми сядь где-нибудь, где никто не будет мешать, соберись с мыслями и подумай о смерти. Хорошенько подумай. Один раз. А дальше живи себе и не заморачивайся. Жизнь и так не сахар. Незачем в нее еще и это подмешивать… Но один раз подумать нужно, это да.
Мама остается, у нее смена до восьми вечера, а я ухожу утром, в шесть. Еду на маршрутке — больница на Дружбы Народов, отсюда к нам на Колос по прямой минут десять-пятнадцать, если нет пробок. Сейчас их нет. Сегодня выходной, улицы пусты. День Независимости. На домах, проносящихся в окне, висят, как сине-желтые водоросли, сморщенные флаги. Они не движутся, как и воздух. Солнце, несмотря на рань, уже начинает пригревать сквозь стекло, и я пересаживаюсь на теневую сторону.
Выскакиваю на остановке возле леса, перебегаю проспект и иду к дому по тропинке. В голове крутятся слова Вадима Эдуардовича — о том, что нужно найти время и хорошенько подумать о смерти. Но сейчас не хочется. Вокруг листва, в зарослях мелькает бурый хвост белки, жирная черная земля еще хранит влагу недавнего ливня… Здесь пахнет жизнью, и не хочется думать ни о чем другом.
По пути встречаю бабушку Юли. Она ковыляет откуда-то из чащи по тропинке, ведущей через лес прямо на Голосеевскую площадь. Смотрит на меня хмуро, недобро, как и раньше смотрела. Ускоряет шаг, бормоча что-то себе под нос. Трость дырявит сырую тропу, оставляя взрыхленные дыры. Бабулька похожа на Бабу-ягу из сказок — вокруг нее будто темень сгущается. Причем так было и раньше, когда Юля была…
Когда Юля была.
Остаток пути до дома я думаю о том, откуда эта ведьма тащится в такую рань, но эти мысли не слишком занимательны и вскоре растворяются в темноте где-то на задворках рассудка. Я почему-то особенно остро чувствую какую-то сумасшедшую, дурманящую растерянность, дезориентацию, будто я броуновская частица.
У самой опушки тропинка разветвляется — одна идет к домам, другая убегает к озеру, третья ведет на Выставку. Мимо пробегает стая бродячих собак — шесть или семь. Последними, вывалив розовые языки, семенят двое щенят. Один поджимает лапу. Никто из псин не обращает на меня никакого внимания — все очень целеустремленно куда-то спешат.
Завидую.
Вечером мы разводим огромный костер возле обугленных развалин летнего театра, который когда-то был на ВДНХ. Теперь здесь просто плешь посреди леса, бетонные подпорки сгоревших лавок, похожие на надгробия, и покосившиеся остатки сцены. Из старых досок, оставшихся от скамеек и настила сцены, мы и собираем костер, куда следом летят найденные неподалеку покрышки.
Читать дальше