— Завтра отвезу вас в аэропорт, в больнице мы пока не нужны, они делают все необходимое, — в третий раз повторил Воля.
— Хорошо, спокойной ночи… — От ее голоса веяло безнадегой, могилой.
Тут явилась Татьяна: в толстом махровом халате, красная, с большими, возбужденными в полный глаз зрачками. Подошла, обняла, прижалась жарко, уткнулась носом в его ключицу и разрыдалась. Все, что копилось, полилось наконец нескончаемым потоком. Он и не старался его остановить.
И что теперь будет? Рак? И Профессор, отнявший у нее жизнь, высосавший, выжавший, как губку. И работа в лингвистическом секторе, никому не нужная, глупая, потому как сама она глупая. И этот Аристов, исчадье ада, присоска, минога — «Ты на губы, на губы посмотри!» Нелюбимый, не умеющий любить, покорный, стерегущий, как пес. Слова лились потоком, он попытался ласково ее отстранить, но Татьяна только крепче вжималась в его грудь.
— Пойдем спать. — Он увлек-таки ее в спальню.
Медленно, шаг за шагом, она боялась расцепить объятья, протащились по коридору. Он ласково, так гладят больного ребенка, гладил ее по голове.
— Ложись, Танечка, ложись, спи, утро вечера мудренее. — Нежно уложил в кровать.
Татьяна перестала всхлипывать, сжалась, как загнанный в угол зверек. Испуг, безумие читались в раскрытых широко глазах. Зареванная, простоволосая, в полураспахнутом халате, теперь молча цеплялась она за спасительную руку. И снова гладил, и шептал что-то на ушко, полную глупость — не слова, тембр голоса все решал — ее следовало убаюкать.
— Воля, Волюшка, как я одна? — По-дербетевски капризно поднялась дрожащая верхняя губка. — Иди ко мне! — потянула требовательно, настойчиво и, не отдавая, кажется, отчета, принялась целовать его лицо.
— Хорошо, хорошо, сейчас. — Чигринцев выскользнул из ее объятий. — Сейчас приму душ, ты пока спи, сладенько спи.
Потушил лампочку, укрыл ее, юркнувшую в постель, заботливо поцеловал в лоб.
— Я не засну, я не смогу, — прошептала Татьяна, свернулась клубочком и сразу задышала глубоко и спокойно — родедорм ее укатал.
Чигринцева трясло — долго, мелко и противно. И когда заглянул в комнату, увидел, как безмятежно она спит, волнение не отступило. Он прошел в кабинет, застелил диван. Профессор, рак, больница, Татьянины рыдания, поцелуи — все потихоньку утонуло в только ночью возможном чувстве, когда подступает греза и — уже стеклянный — глаз следит неотрывно за оживающими на обоях тенями.
Вспомнился, выплыл армейский хоздвор, кладбище пыльной техники, укромный пятачок. Ефрейтор Черепанов, новокузнецкий дебил, без меры душащийся «Шипром», сидит на подножке самосвала — местный дедок, под настроение поучающий молодняк. И их — четверо салаг. И Надька из военного городка — одна на пятерых. Август. И все смотрят на заплеванный асфальт. Пьют на затравку портвейн «Молдавский» из тяжелой зеленой бомбы, затем идет по кругу беломорина с узбекским планом. И хохот, хохот, по малейшей причине и без. И разрастающийся на весь мир, гигантский, как строительный кран, далекий казарменный фонарь. И все хохочут, и только предательски дрожат коленки.
Теперь, после душа, он тихо начинялся бредовой, тяжкой радостью, упивался своим петушиным геройством, ценою в копейку. Зато мышцы тела ныли в отместку, а чистые простыни лечили их легким прикосновением, как возбужденного шизофреника прохладный душ Шарко.
Луна залила кабинет спокойным светом, гравюрки и разные финтифлюшки по стенам обретали в нем особую четкость. С отцовским украшательством соседствовали его нововведения: драгунский палаш, за бесценок купленная по случаю у ханыги большая икона равноапостольного Владимира, отреставрированный друзьями портрет угрюмого человека в простенькой без виньеток золоченой раме. Серый домотканый халат, пояс с кистями чуть сбоку, лихие офицерские усы, слегка вниз в одну точку уставившиеся большие черные глаза навыкате, какая-то то ли тюбетейка, то ли мурмолка на голове. Сработано явно крепостным в конце XVIII — начале XIX столетия.
Портрет выклянчил все у той же тетушки. По преданию, изображен на нем был кто-то из Дербетевых — роды Чигринцевых и Дербетевых за долгую историю пересекались дважды. Воля внушил себе, что усач с картины — ушедший на покой хорватовский поручик, владелец таинственной Пылаихи. Картину он любил.
«Красный мурза» не раз выпрашивал картину у тетки, да безрезультатно: тетка любила Волю. Это приобретенье долго грело Чигринцеву душу, как пусть малая, но победа над надменным Профессором.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу