Таксист ехал через центр, застревая перед каждым светофором было около восьми вечера, толпа машин сгущалась, перед Лубянкой застряли надолго. Таксист обернулся, глянул ей прямо в лицо.
— А я сразу узнал вас, — сказал он. — Сначала везти даже не хотел, а потом решил — отвезу да скажу по дороге, что мы о вас думаем…
— О ком? — не поняла она. — Обо мне? Кто мы? Простите…
— Прощенья потом попросишь. — Таксист уже огибал площадь с памятником, говорил не оборачиваясь, громко, она теперь расслышала дикую злобу в его голосе и сжалась, забилась в угол, к дверце… Потом у народа прощенья будете просить, поняла?! Кто мы? Русские, вот кто! Против кого вы телевидение захватили… Му-удрецы, ет-т…
Обо всем этом она знала, но так, в упор не слышала никогда.
— Я русская, — сказала она тихо, ей тут же стало стыдно, и от стыда, от ужаса, оттого, что теперь поняла — все действительно кончилось, она заплакала тихо, без звука, задерживая, чтобы не всхлипнуть, дыхание, и тут же почему-то вспомнила Дегтярева, как он одевался, глядя мимо нее, и ушел со своей бутылкой, и заплакала еще отчаянней — от стыда и омерзения к себе, и все это каким-то непонятным ей образом связывалось в одно горе — страшный таксист, его злоба, ее месть, и слезы лились, безобразно смывая остатки грима.
Он должен был приехать только через неделю. Это было хуже всего.
Но когда она открывала дверь квартиры, телефон уже разрывался. Андрея еще не было — наверное, опять принимает каких-нибудь фирмачей… Она сняла трубку.
— Я вернулся, — сказал он. — Я вернулся раньше. Завтра увидимся сейчас говорить не могу. Я люблю тебя, я вернулся к тебе. Слышишь? Завтра увидимся, завтра увидимся…
В тесном междукресельном пространстве Ту-154 ноги пришлось подтянуть к животу, и уже через полчаса полета все внутри начало болеть, черт бы побрал их экономию! В подгрудинном привычном месте установился жесткий, угловатый кулак, гастритно-язвенные ощущения отвлекли от жизни, от переживания довольства, удачи, успеха, возможности осуществления желаний.
Но все жарче сияло за окном солнце… И вдруг охватило такое счастье! Боль отпустила, заглушенная глотком, другим, третьим, и бутербродом, который она достала из какой-то удивительно красивой коробочки, явно от фирменных конфет, или колготок, или еще какой-нибудь чепухи. Бутерброд был правильный, на обычном сером хлебе, крошащемся в руках, с рыночным, чуть оплывшим салом. Был повод посмеяться — интеллигентов сразу видно: виски салом закусывают. У моего дружка, сказал он, написано «а мыло русское едят». Она покатилась со смеху, хотя вообще на иронию реагировала сдержанно и не всегда адекватно, ее патетика не принимала его манеру привычного общения с друзьями. Почему мыло? А ты что не поняла? Это же есть такое выражение — «наелся, как дурак мыла», и есть такая басня у какого-то сталинского сокола о низкопоклонниках — «а сало русское едят», и вот, понимаешь, дружок совместил, и получилось дико смешно…Я не поняла, но действительно смешно…
Встали очень рано, и теперь немного выпив и поев, задремали обнявшись, приникнув друг к другу. Он во сне чувствовал своим левым виском ее твердо округленный детский лоб, и дыхание, удивительно чистое для взрослого человека ее дыхание наполняло маленькое пространство между ее и его лицом, отделяя это пространство от остального воздуха, летящего внутри самолета и, в свою очередь, отделенного от воздуха снаружи, от всего яркого бесконечного света.
Какая-то короткая мысль об этом полете внутри друг друга изолированных пространств мелькнула в его голове, но тут же он заснул совсем крепким сном.
А она, наоборот, в эту минуту проснулась. Чувствовала себя удивительно выспавшейся — будто не встала в четыре, не перестирала Нике все белье, не наготовила на два дня еды всем троим — Нике, Андрею и свекрови, которая всегда на время ее отсутствия перебиралась присматривать за сыном и внучкой, не собрала недоглаженное барахлишко, не накрасилась на ходу… И выскочила к заказанному такси свежая, промытая, легкая, ясно глядя на утреннюю пустую улицу, на удивительно интеллигентного вида таксиста, на поднимающийся в сизом небе оранжевый свет дня… На углу, на повороте, стояло другое такси. Она попросила притормозить рядом, он увидал, тут же выскочил, захлопнул дверцу, обежал машину кругом, сунул в окно шоферу деньги — и через секунду уже ввалился к ней. Прижался, пихнул свою сумку на переднее сиденье, прижался снова… Весь час дороги до аэропорта говорили о тяжком, чужом — о делах в ее редакции, о явном откате, о съемках, о том, что Редько ни черта не понял и снимает густой реализм, снова о ее делах и закруте в комитете… Но время от времени он прижимался, приваливался — и все отходило, уплывало.
Читать дальше