Все, что просители могли сказать — очень быстро и на примитивном всеобщем жаргоне, — было одновременно слишком общо и слишком расплывчато. Понять их было невозможно. Они показывали разбитые пальцы или гноящиеся от непрекращающегося фурункулеза подмышки, но болело-то у них все. Все тело, отказывающееся жить в подобных условиях, уставшее от трудностей и молившее о снисхождении. День-другой Schonung’a, освобождения от работы, — все равно что утопающему высунуть голову из воды и глотнуть воздуха. Глубокий вдох, солнечный пейзаж — и вот уже появилось немного сил, чтобы продолжать борьбу против бурлящего потока. День Schonung’a — даже для человека, который не знал немецкого и не мог осознать всех лексических коннотаций [33] Schonung — пощада, бережное отношение (нем.).
, — несколько лишних часов сна повышали вероятность выживания. Ведь в концентрационных лагерях (я, естественно, не имею в виду лагеря в Польше с их газовыми камерами, нацеленные в первую очередь на истребление евреев) из десятков тысяч политических заключенных, участников Сопротивления из всех стран Европы, партизан из всех лесов, со всех гор большинство умирало не от избиения, пыток или массовых расстрелов. Умирали от истощения, от упадка сил, от усталости, умирали, сломленные изнеможением, медленным угасанием энергии и надежды.
Я подошел к двери Revier в надежде увидеть фигуру Каминского за живой стеной из молодых русских санитаров. Собачиться с ними, чтобы войти в барак, мне не улыбалось.
Каминский, естественно, уже был там.
Он увидел меня и сделал знак одному из русских, с которым разговаривал.
Русский растолкал разделявшую нас толпу и заорал, чтобы меня пропустили. Заключенные расступились, я прошел. Вдруг я почувствовал на себе его пристальный взгляд — он рассматривал мой номер и букву S над ним. Тихо, почти неслышно, когда я проходил мимо него, молодой русский санитар произнес:
— Der Akkordeonspieler ist da drinnen!
И кивком головы указал внутрь барака. Аккордеонист там.
Аккордеонист? Раз санитар в курсе этой истории, значит, он из банды Николая.
Я уже был рядом с Каминским, когда услышал, как кто-то окликнул меня:
— Жерар, Жерар!
Я обернулся.
В первом ряду заключенных, ломившихся в барак на консультацию, я заметил француза. Он назвал меня Жераром, значит, мог быть товарищем по партии. Но нет, их я всех помнил в лицо. Во всяком случае, лица тех, кто мог бы, обращаясь ко мне, назвать меня Жераром, тех, кто знал эту кличку из Сопротивления. Но может быть, он просто знал меня по Сопротивлению, а в партии не состоял. Из Жуаньи? Из партизанского отряда в Табу? Из тюрьмы в Осере? Я не узнал его с первого взгляда, но понемногу его образ стал всплывать со дна моей памяти, — скорее всего, я познакомился с ним в тюрьме в Осере. Да, точно, это Оливье, высокий, худой Оливье из тюрьмы в Осере, проходивший по делу братьев Орте.
Я подошел к нему. Каминский заметно нервничал, но ничего не сказал.
— Оливье! — позвал я.
Он задрожал от радости, лицо его осветилось. Измученное, старое, изрытое морщинами, измятое жизнью лицо. Потому что именно жизнь, такая жизнь, наша жизнь здесь выполняла работу смерти.
— Ты меня узнал! — воскликнул он.
Нет, я его не узнал. Узнать его было невозможно. Я обошел его, мысленно навесил на него лишние килограммы, представил себе, каким он был до лагеря. Оливье Кретте, механик в гараже в Вильнёв-сюр-Йонн, из отряда братьев Орте. Я был в Осере, в Осерской тюрьме, когда расстреляли одного из братьев Орте. Вся немецкая часть тюрьмы выкрикивала антифашистские и патриотические лозунги, пела «Марсельезу», прощаясь с самым юным из братьев Орте. Шум стоял неописуемый — крики, песни, удары плошками по решетке.
Нет, я не узнал его. Но я не мог сказать ему, насколько он изменился.
— Естественно, — ответил я. — Оливье Кретте, механик.
Бедняга расплакался. Полагаю, от радости. От радости, что он больше не одинок.
Я обернулся к Каминскому. Здесь мой друг, немец из Германской империи, Reichsdeutscher, со своей нарукавной повязкой Lagerschutz представлял реальную власть. Я обратился к нему по-испански.
— Aquel francés que entre, — сказал я ему. — Le conozco: resistente.
«Тот француз, — сказал я ему, — пусть его пропустят, я его знаю, он из Сопротивления».
— Aquel viejito?
«Тот старикашка?» — спросил он. Ну да, тот самый старикашка, Оливье Кретте, механик, ему было от силы тридцать лет.
Каминский отдал несколько коротких приказов. По-русски, для быстроты. Он как раз и произнес несколько раз слово «быстро». Санитар — тот самый, из банды Николая — пропустил Оливье через последний кордон, отделявший его от медицинской консультации.
Читать дальше