Зато теперь на них, потемневших и расплывшихся от притока свежего пигмента, проявляются белые пузырьки. Точно такие, как тот, на губе. Но выдавить эти ты не решаешься. А, ничего особенного, вместо этого успокаиваешь себя ты, жара и лёгкие натёртости грубым льном жилета. Конечно, скоро куколке стукнет не двадцать, а тридцать лет. Но ей по-прежнему не нужна подпруга. Вообще сбруя не нужна, хомут там или вожжи… Тебе не нужен и никакой наездник, одна так одна. И в этом смысле ты совершенно чиста. Ты всегда всё делала сама, что ж сейчас изменилось? А ничего. Это слово ты произносишь очень громко, чтобы утвердить чистоту своего убежища, девственность своего одиночества. Услыхав его, прозвучавшее как бы извне, ты вздрагиваешь, будто обнаруживаешь в комнате ещё кого-то. Но объясняешь это себе навязчивым присутствием в твоём воображении того типа cнизу. Ну да, в его присутствии какая же ты одна, по меньшей мере в доме.
Между тем, этот голос, коснувшийся твоих ушей, действительно доносится извне, хотя и не из твоей комнаты, и даже не из холла. Он трогает тебя из ближайшей тебе области, хотя и из запредельной тебе тьмы. Тобою, ушей которой он касается, он кладёт предел этой тьмы, и она теперь тоже тут: это сама ты.
Можно, конечно, называть этот голос, способный тронуть до слёз, голосом ближайшего будущего. Но ведь всякое будущее пребывает в молчании, оно темно и немо. И этот голос не его, а расположенной не тут и не теперь — только потом, в его тёмной и пока никем не заселённой области, назначенной тебе души, её к тебе зов. Конечно, ты считаешь эту душу уже своей, как и её голос, но это голос ещё не принадлежащий, в сущности, никому, никакому ещё я — но уже трогательный до слёз и пронизывающий до дрожи, так что ты и плачешь, и дрожишь, как плачет и дрожит он. Это он, ничей, своим легчайшим касанием с той стороны теперь вышибает из тебя эту внезапную слезу, а не жестокие хоралы. Он, принадлежащий никому, пронизывает тебя насквозь, а не твои по эту сторону вопли об опасностях, подстерегающих твою сомнительную девственность и одиночество. Их чистоте не угрожает никто, поздно: не так уж эта чистота чиста. А опасность, конечно, есть, только совсем иная: не потеряешь себя ради никто, ради его души, — не спасёшь своей.
Да, одно только унисонное зудение хора, слившееся в одно шмелиное гудение многоголосие, которым хозяин гостиницы навязывает себя, понуждает усомниться в чистоте твоего одиночества. С хоралом в комнату просачивается, и окружает тебя, толпа соглядатаев, назойливых свидетелей твоих тайн. Толпа, собственно, мужчин. Но ни тебя, ни твоих двойников в зеркалах толпа смутить не может, и не смущает. Совсем наоборот, внимание свидетелей окрашивает схимническую интимность в новые тона, удваивает твою нежность к себе. Сами двойники в зеркалах, теперь полуобнажённые и возбуждённые присутствием монашеского хора, увеличивают свою оторванность от оригинала, потому что по-разному реагируют на события. У них проявляются разные характеры. И, значит, разные судьбы? Может, и твоя судьба не совсем ещё определена? А, чепуха, всё равно все они твои близнецы, слегка преображённые, но по-прежнему твои ипостаси. При всех различиях они — ты. И конечно, не ты причина всех их преображений. Не твоя усталость или тридцать пробежавших лет. А опять данные извне обстоятельства: боковой тёмный свет бра и установленные под различными углами к оригиналу отражений зеркала.
Это так, хотя и в тебе наружные обстоятельства кое-что неприятно исказили уже, и шаг за шагом прививают новые искажения. Вот эта, например, вдруг проявившаяся вялость куполообразной мышцы в подрёберной арке, и, кажется, начинающий скапливаться там лишний жирок, откуда они взялись, по-твоему? Но ведь и пробежавшие тридцать лет — тоже обстоятельства наружные. Разве нет? Ты не найдёшь ответа, и никто не ответит тебе на этот вопрос, старушка моя, только я. А я пока промолчу.
Не жди ответа и от своих милых сестричек из зеркал. Все они, как и ты, заняты сейчас только собой. Вон та, например, правая твоя ипостась — немного неуверенная в себе и потому скептически-насмешливая — какое ей дело до тебя? А та левая, уставшая больше других, абсолютно равнодушна вообще ко всему на свете. Та же, что прямо перед тобой, глаза в глаза с тобой, и потому близкая тебе куда больше, чем другие, и потому с полностью обнажённой небольшой, но сильной вздёрнутой грудью, вон та, которая кладёт на груди ладони, растопырив крепкие пальцы, и приминает их — та поглощена только одним: покрепче держать в руках себя, не тебя же… Не твои — свои зажатые между пальцами, указательным и средним, взбухшие, как почки каштана, сосцы. К чему им все вопросы, все вообще слова? Да и тебе они — начто? Всё давно известно и без слов. Все вы, четверо, в давнем сговоре, снова этот омерзительный намёк на почти скотские отношения… Намёк? Вглядись в зеркала, у всех вас за спиной не он, а грубое указание: загодя приготовленная бабушкина рухлядь, четырёхместное корыто.
Читать дальше