— Интересно, помнит ли она после, что было, — бормочет себе под нос он, собираясь уходить.
— Нет, всё сбывшееся потом забывается, — заверяет его приезжий. — Ничего не остаётся, кроме усталости.
Не совсем так: где потом хотя бы двое или трое соберутся вокруг моего имени, там и я опять буду среди них, и останусь с ними. Даже если они соберутся для того, чтобы оплевать его, отринуть меня, то и сквозь такое отрицание будет просвечивать скромное утверждение, что я, дух этого повествования, по-прежнему пребываю в своём укромном месте: между ними. Я тут, как всегда, и как всегда — укрываюсь между ними, хотя и несомненно сбылся, соответственно всем принятым канонам мёртв. Есть и некоторые из собравшихся здесь, у этой книги, которые не вкусят смерти и останутся пребывать, хотят они того или нет: нет, не хотя — ибо сбылись, вошли в неё.
Но что правда — то правда, теперь, честно или не совсем, так или иначе отработали своё, устали все. Все теперь опускают натруженные, в кровавых мозолях, но пустые руки: в них не остаётся ничего, кроме усталости, всё остальное забывается. Такова общая судьба, и усталый подвержен ей вполне. Только бессмертный не подвержен судьбе, так что же, никаких надежд и другим уповать не на что? Если даже включающая в себя столько надежд эта книга не предмет особых упований… А ведь представлялось, что хотя бы повествователь нашёл в ней и взял своё.
Его, конечно, трудно полюбить за это, но ведь, кажется, не любви к себе искал он, а способ высказаться вполне. Любовь, по слухам, сила слабых, а он, вырядившись в мощного тарантула, вышел на охоту из своей щели, нашёл и вроде бы схватил жертву, и смылся с нею обратно в свою щель. Вот, вроде бы он и высказался, сбылся вполне, но только… фальшивая, ряженая его мощь обратилась против него же, жертвой оказался он сам. Вернувшись в щель свою, он пожрал, звучно чавкая, сам себя. И всё же проделанное проделано им по своей воле, не так, как другими, без принуждения, и ему пожаловаться не на кого. В этом, возможно, вся разница между ним и всеми остальными: у него меньше приятных возможностей, чем у других. Собственно, он сам ведь себя принудил к этой работе, приняв собственный хвост за хвост жертвы, свой конец — за желанный конец книги, этим и объясняется, почему он не испытывает признательности ни к кому. К кому бы это, к себе? Что ж, пусть благодарит самого себя.
Только вот — за что, насытился ли он собою? Вряд ли, полное тождество с собой, отчимом всего тут живого, стало бы матерью пресыщения им. Насытившись, он бы уже не издавал ни звука, погрузился бы в своё молчание, выговорившись вполне — перестал бы быть повествователем. Во всей полноте осуществившись в тождественном себе высказывании, исчерпав себя и пресуществившись в него, он сам перестал бы существовать, стал бы никто. А он — вот, продолжает лязгать зубами, как и прежде, от прежнего голода. Он по-прежнему существует, хотя и сожалеет о том.
К кому же взывает он, лязгая зубами: зачем ты меня мучаешь, оставь меня! Если он тут один, начто все эти вопли?
И дальше: о, не бросай меня, зачем оставляешь меня… Из какой же бездны усталости приходится ему взывать, а к кому?
К никому. Даже если он тут теперь и не один, но ведь в самом недалёком будущем, вот сейчас, здесь не будет и его самого, значит — совсем никого. А того не приходится ждать долго, его дом-коробочка рядом, вот-вот. Тот и сейчас уже близок, вон, надвинувшись — приближается ещё, а приблизившись — исчезает, выходя за пределы слуха и зрения, перестаёт быть тем — становится этим. И этот уже тут, осуществивший себя во всей полноте всего тут осуществлённого, тождественный ему вполне: никто.
Этот и впрямь заслужил все благодарности, и продолжает их заслуживать: заполняемая им комната пустеет заметно быстрей. Он всё легче изымает отсюда всякого, кто заполнял её до сих пор, как бы тот ни упирался. Терпеливые занятия с героями книги создают привычку к героям, их всё легче терять. Изъяны появляются в предусмотренной очерёдности, последовательно вытесняемый из комнаты усталый кордебалет кепок покидает её в хорошо усвоенном порядке, не кланяясь и не прощаясь. Его отпускают без особых напутствий, от него не остаётся и следа, будто все следы сразу же заметаются. Их будто слизывает языком, ну да, ведь именно так никто зализывает свои раны, возвращает изъятое своё — себе. Как бы к этому ни относиться, с одобрением или не очень, но кто бы тут ни был — только потому был, что был изъят из никто. Ничего не поделаешь: всякий, кто тут есть — лишь изъян никто, и всякое что — ничто. Ничего и не попишешь, в этой или другой книге: все они долговые, а все долги в своё время возвращаются. В своё время возвращается и самый большой из них, сам должник.
Читать дальше