— Того, кто не противился власти Четвёртого Патриархата, кто покорялся ей по инерции, простить можно, — торжествующе поведал Гныщевич, — не каждому дано родиться un révolutionnaire. Но эти люди не молчали, о нет! Они вступили в преступный заговор с целью подорвать дело революции, в том числе — предав Охрану Петерберга, сменив её на любую дрянь, какую пожелает отрядить к нам Европейское Союзное правительство. Они не чувствуют раскаяния, а те, кто о нём заявляет, исходят лишь из личной выгоды, пытаются спасти шкуры. Дело революции многогранно и непросто, в нём есть место разным мнениям — но нет в нём места тем, кто готов ради собственного благополучия пойти на саботаж. И потому, — он коротко вдохнул, — именем Временного Расстрельного Комитета эти люди приговариваются к расстрелу. Приговор будет приведён в исполнение руками того же Временного Расстрельного Комитета.
Дальше началось перечисление имён и званий. Их много было, заговорщиков: владелец Вениного борделя; граф Метелин-старший; владельцы скотобоен с Перержавки и Пинеги, отказавшиеся пожертвовать барыши и мясо в пользу города; капитан «Алёши Зауральской», возмутившийся остановкой Порта и возжелавший выйти в море — это на пассажирском-то корабле; банкир, отвечавший за средства важных иностранцев, а потому нынешними делами из всех банкиров самый недовольный; главный заведующий шахтами хэрхэра Ройша, тоже не пожелавший делиться прибылью; и вслед за ними — ещё череда фамилий. Управляющий вагоноремонтного депо, уведший в том году из-под носа у Гныщевича договор на дешёвый металл из Средней полосы. Граф Карягин и барон Грудиков, делившие между собой Петербержский керамический комплекс — а его управляющий числился в Союзе Промышленников ни много ни мало секретарём. Управляющие фабрики по изготовлению аграрной техники, три пузатых дядьки, справедливо отославших Гныщевича с его инициативами куда подальше. И ещё, и ещё, и ещё. Даже заместитель управляющего центральной медоварни. Наверное, сам управляющий попросил.
Люди, перешедшие дорогу Гныщевичу. Люди, не понравившиеся Гныщевичу. Одно только и неясно: к чему было сочинять этот заговор? Разве не хватило бы обвинения в саботаже революции? Можно же было просто пригрозить, выжать, так сказать, соки. Всё равно ведь испугались бы.
Или Гныщевичу — как Твирину, как солдатам — просто хотелось крови?
Сам же он отрепетированным жестом скинул пальто, оставшись в одной только пылающей рубахе, и всё так же ловко, почти танцуя, перепорхнул с трибуны на ступени. Арестантов выстроили перед дверью Городского совета, лицом к площади; по краям цепь держали два солдата, но и это, кажется, было излишне.
Все замерли.
Гныщевич подхватил у одного из солдат ружьё. С иронией склонив голову, прикинул, откуда лучше начать. Зашёл к веренице слева, как будто читал. Дуло уставилось во владельца Вениного борделя.
И раздался хлопок. Когда тело упало, второй в цепочке, капитан «Алёши», под его весом дёрнулся, но Гныщевич плавно перевёл одно движение в следующее, и пошатнувшийся капитан немедленно упал рядом с владельцем борделя.
На четвёртом, или пятом, или шестом арестанте площадь отмерла. Кто-то засвистел, другие захлопали, многие затрясли головой и попятились. На четвёртом, или пятом, или шестом патроне обойма закончилась, и Гныщевичу пришлось сделать короткую паузу, подхватить новое ружьё.
Их много было, заговорщиков. Человек тридцать.
На каникулярном времени после первого курса Хикеракли в поисках пихтских деревень немало повидал обычной Росской Конфедерации — крошечных городков, изб, коров. И под конец лета там косили — косили уборочными машинами, но и руками тоже, и это было очень красиво. Как когда написанное карандашом вытирают. Ух — и там, где стоял колос, теперь только лысина.
Ну и ясно, в общем, к чему это воспоминание вдруг явилось.
Только скошенные люди не лежали. Гныщевич не рисковал, стрелял в грудь, и умирали арестанты потому не сразу, успевали хорошенько покорчиться, а кто не корчился, тот просто дрожал меленько. Хикеракли-то сам приспособился сбоку, недалеко от зеленоватого солдатского коридора, но ряды зрителей перед ним тоже потихоньку выпалывались. Кому дурнело, кому противно было. Зато оставшиеся…
О, оставшиеся всем сердцем уверовали в дело революции.
Когда арестанты закончились, Гныщевич развернулся и коротко отсалютовал ружьём. Любому бы такая жажда порисоваться над трупами показалась оскорбительной — но нет, он знал, что всё делает правильно. Это ведь не люди, это преступники, и к телам их не может быть уважения.
Читать дальше