Нет никакой трибуны, только тысячи глаз да шинели против шинелей — память не держит, почему и за что, не до памяти сейчас, просто скомандуй, протащи сквозь горло единственное слово, успей до сомнений, перехвати до бездорожья, отправь строевым шагом в завтра мимо поворотов на позавчера.
— Огонь!
— До чего же вы все молоды, — вздохнул Людвиг фон Штерц, ставленник Европ и подданный германской короны.
— Но беда не в том, а в одном лишь вашем дрожащем голосе, — примирительно добавил барон Копчевиг, член дискредитировавшего себя петербержского Городского совета.
— Соберись, мальчишка. Ну же, — против ожиданий без тени гнева поторопил полковник Шкёв, предатель и изменник, пытавшийся воспрепятствовать аресту ненадёжных аристократов.
И пока не заговорили все остальные , не закидали камнями советов, не обступили снисходительной толпой, надо рвануться с места, поскорее оставить их за спиной. Справиться самому.
— Огонь!
Никто и не шелохнулся.
Никто в шинели — зато послушались тысячи глаз, но навыворот: заблестели огоньками насмешек, того и гляди подожгут.
И никак нельзя было не взглянуть на себя этими глазами, этими тысячами глаз.
На нелепого, растерянного мальчишку с досадным порезом неумелого бритья на щеке.
…Очнулся Твирин весь в испарине.
Как и в прошлую, и позапрошлую ночь — и так на множество ночей вглубь, к невероятным теперь первым месяцам в Академии, когда испарина, дрожь и ненависть к себе приходили после стыдных сновидений об утехах. Тогда мерещилось, будто вот он, кошмар, недостойный и жалкий, но из сегодняшней ночи о подобном сновидении можно только мечтать — как о благословенной передышке.
Новые сны куда недостойней.
С кушетки кое-как просматривалось оконце, за оконцем же стояла караулом ночь. Твирин досадливо скривился: ночь редко требует вмешательства, а значит, не удастся перебить послевкусие сна, поспешно окунув голову в заботы. Тут не надо быть мистером Фрайдом, чтобы со значением изречь мнимую мудрость о бесполезности забот в избавлении от кошмаров — о нет, бесполезность эту Твирин яснее ясного видел и сам. Никакой текущий успех не спасёт от глубинного сознания собственной уязвимости, выскакивающего на тебя среди ночи — из-за угла, с намерениями самыми кровожадными.
В доме Ивиных, будь он четырежды проклят, воспитанникам без устали твердили: нужно учиться вещам практичным, переводимым в твёрдую монету, и всякую монету считать да откладывать в дальний ящик, потому что только так и живут на свете. Никто, мол, не станет тебя кормить-поить ни за что, польстившись на сладкие речи. Сладкими свои теперешние речи Твирин бы не назвал, но в остальном он максиму воспитателей давно опроверг. Завалялась ли у него в карманах хоть одна монета, Твирин представления не имел и иметь не собирался, однако же кормили и поили его исправно, даже вон — кабинет соорудили, кушетку постелили и шинель на плечи набросили. И всё без малейшей даже практичности, всё даром и ни за что .
За то, что в твёрдую монету всяко не переведёшь — за умение слышать момент и моменту отвечать, не оглядываясь на здравый смысл.
Но по ночам — таким непривычным без шорохов дыхания ещё полудюжины человек в спальне для старших воспитанников — о, по ночам здравый смысл брал своё, буквально хватал за шкирку и тыкал в каждую неувязку, каждое тонкое место на льду.
Жизнь без твёрдых монет красива в пересказе, а на деле насквозь мокра от испарины.
Твирин рывком поднялся с кушетки и плеснул в лицо водой прямо так, из кувшина — толку-то аккуратничать. С пола лизнуло холодом ступни, из угла подал голос сквозняк, даже шинель — и та была изнутри проморожена. Подле кувшина жались к стене бутылки: водка и бальзам — твиров, какой же ещё. Откуда они брались, Твирин не следил, как не следил за содержимым карманов и возможностью пообедать, — вся эта бытовая суета не его печаль. У него своя имелась, родом из недостойных и жалких кошмаров. Бутылкам ведь полагается время от времени становиться пустыми.
Самому бы и в голову не пришло, но его однажды напрямик спросили: мол, надо что другое поднести, раз водку с бальзамом не пьёте? Он и не сообразил сразу, отговорился кое-как, сказал, некогда, мол, в стакане топиться. Но полночи потом и кошмара посмотреть не мог, всё вертелся как на углях, из-за этого безобидного, заискивающего даже вопроса.
Вот Гныщевич не пьёт — громко, с апломбом, напоказ. И ничего. Попробуй его тем обсмеять — такое про поклонников возлияний услышишь, мало не покажется. Но Твирин не мог, как Гныщевич. Не потому, что тех же слов на свой лад повторить бы не сумел, а потому, что слишком уж хорошо сам про себя понимал: не пьёт он не от убеждённого трезвенничества, но от отсутствия навыка. В доме Ивиных — будь он проклят бессчётное количество раз! — за этим строго следили, так что и в Академии Твирину нужно было изыскивать способы от возлияний увильнуть.
Читать дальше