На следующий день сын другого нашего с мамой Глазуньи знакомого взял молодых за руки, поднял на фуникулере в гору и посадил в расколотый грецкий орех с недоеденным мозгом. Возлюбленный Глазуньи потрогал вялый, словно на эту работу наняли дождевого червя, крючок калитки люльки; крючок упал, возлюбленный наклонился, оставив за собой люльку, как раскрывшийся парашют; под собой он увидел персидскую сирень, она срывала с себя шарфик, прикрывающий бедра. Потом они пили счастливое свое спасение и в Мцхета, и в Джвари, и в Светицховели: духанщику алаверды, шарманщику алаверды.
Наконец третий сын берет их за руки и сажает в грецкий орех. Возлюбленный Глазуньи впивается зубами в стальной канат и перекусывает его, как швея шелковую нитку, откинув голову вбок и по-лошадиному замерев скошенными глазами. Подают новый орех. На возлюбленного надевают морской спасательный жилет, люлька пролетает над Курой, и возлюбленный, видимо, не только боится высоты, но и, вероятно, не умеет плавать.
И вот последний, третий раз, собираются пить они счастливое свое спасение и в Мцхета, и в Джвари, и в Светицховели: духанщик и шарманщик на пороге встречают возлюбленного Глазуньи, обнимают его и сажают за стол.
— Вы ошиблись, уважаемые, — говорит сын третьих грузинских знакомых шарманщику и духанщику, — кого вы обнимаете? Перед вами гость из далекой Прибалтики.
— Э-э, — отвечают шарманщик и духанщик, — это тебя мы видим впервые, а он у нас каждый день гуляет!!!
Я спешил, задыхался, но так и не встретился с ними, они улетели обратно в наш город. Возвратился и я.
И вдруг, совершенно неожиданно для себя самого, я решил не встречаться с ними. Не встречаться, и все.
Я вдруг понял, что у меня нет морального права расспрашивать и упрекать молодых, пока я сам не прочту книгу писателя — моего покойного друга. Нет, вы только не подумайте, что после его смерти я пересмотрел свое к нему отношение, ни в коем случае. Он жил как эгоист и умер как эгоист. Он не подумал, что его смерть может кого-то огорчить. Меня. Был у него единственный друг — я, и того он решил напоследок огорчить. А с путеводителем мне теперь что делать? Знаете, мне совершенно не стыдно думать сейчас о путеводителе. Да-да, перед лицом смерти. Ничего страшного. Я его ввел в путеводитель, как достопримечательность, ввел с фотографией и биографической справкой, а теперь всю книгу придется переверстывать, потому что живой, хотя и с сомнительными заслугами перед литературой, он еще как-то мог значиться в, так сказать, curriculum нашего urbs`а в разумении будущих своих успехов, но вот мертвый, после подведения неутешительных итогов, он мог рассчитывать только на место в колумбарии.
Когда-то он прокричал мне, задрав подбородок утлой лодчонкой, что у настоящего художника есть только одна дата — дата рождения. Если это так, то почему же его никто не читает, даже я?..
Подождите… А вот пойду сейчас домой и прочту. Просто прочту в память о друге. Прочту как писатель писателя.
Легко сказать! Дома отечная, несчастная моя невестка пыталась кормить грудью больного моего внука. Мальчик, удивительно похожий на лягушку, когда ее положили брюшком вверх и растянули ей лапки, приготовляясь к опытам, грудь не брал, почти не плакал, только чуть-чуть всхлипывал и смотрел вбок крупными, выпуклыми, подернутыми болотной ряской глазами. Мой сын ходил размашистыми, грузными и какими-то, можно сказать, урожайными, да-да, именно урожайными шагами по квартире, сбивая мелкую коридорную утварь — вроде подставочки для обуви и ведерка для зонтов. Жена моя, еще недавно моложавая, с ногами, похожими на факелы, когда их поднимали гордо над землей длинные древки каблуков, постарела буквально в несколько дней; она, как ребенок, заплетала в косички бахрому на оранжевом абажуре. Под теплой, привычной, кухонной юбкой абажура светился пирог с мясом и тускло отливали солью сухарики к пиву.
Пока я летал в Тбилиси, движимый дружбой, врачи стали терять надежду на спасение моего внука. А мне, оказывается, поминутно звонили из редакции, проверяя, не вернулся ли я еще, а если вернулся, то пусть немедленно, не откладывая ни секунды, мчусь на работу.
Примчался. Оказывается, наша газета обанкротилась. То есть совершенно. То есть нечем платить зарплату. Корректорши, ликуя, плюют в лицо главному редактору, о чем они мечтали со дня поступления на работу. Уборщица, которая отродясь не убирала, а только делала всем замечания, чтобы не мусорили, разодета в лиловые уборочные перчатки и, стряхивая дезинфицирующую пыльцу со своей инфернальной резины, отчитывает членов редколлегии, ставит их, значит, в известность, что газету нужно делать прибыльную, процветающую и преуспевающую, а не убыточную, а то все тут очень грамотные стали, а до подписчиков и дела никакого нет. Но самым замечательным образом проявляет себя приемщик объявлений: он тихо и покаянно заявляет, что газета наша всегда была коррумпирована и что даже его, кристального человека, один раз склонили к финансовому нарушению, убедив принять бесплатное объявление об утреннике в доме престарелых. И это говорит приемщик объявлений, тогда как все в редакции знают, что он половину получаемых за объявления денег просто сразу, не стесняясь посторонних, запихивает себе в карманы, а потом вынимает и обнюхивает и снова запихивает и в карманы, и в другие потаенные места, приговаривая, что деньги пахнут, пахнут, пахнут, но очень приятно…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу