— Хлебушка кусай,— говорила мать, сидя напротив Громов и не сводя с него умиленных глаз. Ее умиляло то, что он ест. Когда-то, верно, ее умиляло то, что Громов зевает, чихает, улыбается; его любили тут просто так, и это было ужаснее всего. Он оттого и сбежал, что невыносима была жизнь просто так. Еще невыносимее было слышать, что он должен кусать хлеб. Он слышал это с детства — мать отчего-то уверилась, что суп надо есть с хлебом, что хлеб необходим для пищеварения. Отец сидел в углу и тоже смотрел на Громова. Он понимал, что надо бы спросить Громова о военных действиях, но ничего о них не знал, потому что по телевизору не говорили, а в газетах писали неразборчиво. Их, может, и не было — действий. Громов просто служил в армии, без всяких огневых контактов с противником. Громов сам им когда-то так написал в первый, самый страшный год своей службы, когда огневые контакты еще были, и какие,— но грустнее всего было то, что родители поверили. Они поверили бы теперь всему, что успокаивало их, и считали своим правом пожить наконец спокойно — ведь такая была жизнь, еще советскую застали, потом все рухнуло, потом рухнули и руины, теперь было вообще непонятно что, и когда все так тревожно — нельзя волноваться еще и о сыне. В родителях проснулся здоровый старческий эгоизм: Громов привык, что они беспокоятся о нем — и с этим легче было жить,— но теперь они беспокоились уже только о себе, потому что сознание старика сужается и на двоих его душевных сил уже не хватит. Они и друг за друга уже не особенно переживали, каждый все глубже уходил в себя. Это был старческий инстинкт самосохранения, всегда более сильный, чем у молодых: молодые не верят, что могут исчезнуть, а для старика это уже не вера, а точное знание. Родителям, сколь ни грустно, было не до Громова. Они внушили себе, что он где-то на далекой, но неопасной работе; теперь он приехал, и это очень хорошо, а потом уедет опять, потому что все дети рано или поздно вылетают из-под родительского крыла, и это тоже нормально. Нельзя было думать, что Громова могут убить: родители ничем этого не заслужили. У них сил уже не хватало на такие мысли. Приходилось беспокоиться о слишком большом количестве вещей — беспрерывных очередях, покупках, страховках; у стариков так много забот, так мало сил! О том, чтобы у них всегда были заботы, государство думало в первую очередь. Мирное население надо было чем-то занять. Все время приходилось держать в голове бесчисленное количество обязанностей: не забыли ли заплатить за свет, за газ, за медицину, за жилище, одну страховку, вторую страховку, за телевизор, за кабельную сеть, за консьержку в подъезде… Все это, включая консьержку, могли отключить, и родители, с умилением глядя на Громова, ни на секунду не забывали о том, что надо зайти туда и сюда. Громов понятия об этом не имел, хотя мог бы догадаться. Чтобы занять солдата при отсутствии боевых действий, командование придумало миллион упражнений по шагистике и по наведению порядка в расположении: замывать с мылом ножки кроватей, газеткой протирать зеркала в сортире… Чтобы занять население при отсутствии цели и смысла, который был намеком на конечность существования и потому отвергался с порога, российское государство измыслило бесчисленные занятия, которыми обставлялись простейшие действия: за этими занятиями начисто забывался смысл, и людям очень быстро становилось ни до чего; тем более им не было дела друг до друга. Громов мог бы это заметить и раньше, если бы не так мучился собственными проблемами. Родители отделывались ритуальными приветствиями — «Осторожненько», «Пиши», «Не ешь холодного на морозе», ритуальными давно были и их письма — если бы Громов мог об этом задумываться в армии, он заметил бы это, но там он себе думать о родителях запретил. Это расслабляло.
— Ты знаешь, что тебе надо зарегистрироваться?— спросил отец.
— Нет, а зачем?
— Да что ж у вас, в отпуск никто не ездит? Тебе не рассказывали?
Громов чуть было не сорвался: в отпуск действительно почти никто не ездил; родители впрямь уверились, что у них там обычная работа, не хуже всякой другой, все вовремя уезжают на месяц куда-нибудь к морю…
— Не рассказывали,— ответил он.
— Нет, теперь новое правило. Теперь тебе обязательно надо зарегистрироваться.
— Я в комендатуре отмечусь завтра, этого достаточно.
— Нет, нет. Ты не знаешь. По радио говорили. (Это «По радио говорили» давно уже было для матери непререкаемым аргументом). У нас у одной женщины в подъезде сын не зарегистрировался, и их потом чуть не выселили. Обязательно завтра же с утра пойди зарегистрируйся, еще до комендатуры. Ты уедешь, а у нас потом неприятности.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу