Это был крепкий деревенский парень с унаследованными от предков понятиями о красоте, добре, правде. Он не боялся тяжелой, неблагодарной работы, сила у него была богатырская. Запросто ломал пятак и за колесо вынимал из грязи машину нашего полкового командира. Через час его уже не было с нами. Он подорвался на мине, спрятанной в детскую куклу. «Чего зыришь, недотрога?» — его последние слова. Auf Wiedersehen, товарищ!
Как прекрасна баталия, когда солнце выходит из-за туч! Природа поощряет кровавые затеи. Мы хорошо смотримся на зеленой траве с переливчатыми потрохами. Жаль, что так редки эти ясные мгновения. Как правило, во время битвы моросит дождь, превращая арену в потоки грязи. Попробуй, накрывшись брезентом, зажечь спичку! Письма приходят с голубыми каракулями смытых чернил. Чтобы утолить жажду, надо запрокинуть бритую голову и пошире разинуть пасть. И стоять неподвижно до тех пор, пока не подобьют. Может быть, я так устроен, что запоминаю лишь часы серости и сырости. Яркий блеск в синеве притупляет мои силы восприятия. Я пропускаю великолепные зрелища и ложусь лицом к замаранной стене. Слышите, как стонут подо мной пружины?
Вообще-то память у меня выносливая, ей нипочем даже обожженные молнией деревья и трещины на вспученной мостовой, но есть вещи, которых я не запоминаю то ли от бессилия, то ли по нежеланию. Вероятно, все эти вещи связаны происхождением с моим домом, поскольку дом, где я родился, где доживают родители, где подрастают братья и сестры, — самое существенное из того, что мне никак не удается вспомнить. Это не значит, что позади меня день и ночь маячит дыра с рваными краями. Как будто мне уже невозможно обернуться, чтобы не сгореть дотла! Нет, там, в прошлом, всегда что-то есть, что-то занимает место моего дома, яркие, беспорядочные картинки — колченогий стул с кокетливо изогнутой спинкой, неровный паркет смежных комнат, рояль, к которому после смерти тети Шуры боятся подходить, ржавая цепь сливного бачка в темной уборной, тяжелая картонная коробка с гвоздями под буфетом. За окном — заснеженные гаражи, склады, железная дорога в синих сумерках мигает красными и зелеными огоньками… Но чем дольше я вглядываюсь, тем настойчивее сомнение, что это вовсе не мой дом, это пришло со стороны, оплошно спущенная декорация. Ведь вчера, стоя навытяжку перед прапорщиком, брызгающим слюной, я припоминал совсем другие комнаты — большой круглый стол, накрытый клетчатой клеенкой с порезом у левого локтя, балкон с веником в углу, холодные стены, велосипед в длинном коридоре, пыльный абажур с бантами… Хуже того, я знаю, что и этот порядок недолго продержится, завтра уже что-нибудь новое займет мой дремлющий ум.
То же происходит с моими родителями, они убегают от поползновений беспечной памяти. Я обломал ногти, пытаясь раскрыть шкатулку. Письма из дома — как страницы, вырванные из книги, которой я не держал в руках. Я не понимаю настойчивых намеков. Я спотыкаюсь на незнакомых именах. Вот мне пишут, что умер от грыжи Феликс Игнатьевич, но, убейте меня, я не слыхал ни о каком Феликсе Игнатьевиче и не знаю, должен я всплакнуть или усмехнуться, получив траурную весть. Я не узнаю лиц на фотографиях, которые мне присылают пачками. Кто эти лоснящиеся люди, сидящие вокруг торта? Может быть, что-то путают на почте, им наплевать, кто кого поздравляет с рождением двойни. У них там теряют больше, чем находят.
Но и те, которые самозванно входят в мои мысли, обращенные в прошлое, остаются под вопросом. Этот толстый старик с застоявшимся страхом в желтых глазах и женщина в нелепом зеленом платье… Завтра они исчезнут вместе с пыльным диваном и пыльной шторой, беззвучно, безропотно, уступая место трепетным теням на прогретой солнцем веранде…
Между прочим, за все время течения битвы, мутного, с песком и щепками, точно вверху работает вполсилы лесопильня или спичечная фабрика, я ни разу не подумал о своей безопасности. Это, однако, странно. Лишиться жизни не входило в мои планы ни при каких обстоятельствах. Я был доволен собой в той степени, чтобы держаться на удалении от смрадных алтарей отечества. Еще в казарме я подумывал о том, чтобы при первой опасности зарыться головой в суглинок и дышать через полую тростинку, пока наверху не умолкнет топот сапог. Я был готов сдаться в плен, как только наши порядки дрогнут. В том, что они дрогнут, я тогда в холодной, сырой, прокуренной казарме не сомневался. Вокруг лампочки гудели мухи. Рохлин, развернув портянку, с любовью рассматривал свою опухшую лилово-сизую ногу. На тумбочке лежали бритва и обмылок в жестяном корытце. Не лучше ли залезть на дерево и спрятаться в сухой, но еще не опавшей листве? Или переодеться во вражескую форму и сдаться в плен своим, а потом в глубоком, теплом тылу, отложив книгу и хлебнув из стакана крепкого чая, писать длинные-длинные объяснения, мол, произошла ошибка, поди проверь…
Читать дальше