Вот вы с нею уходите к ней на двуспальную кровать под шелковой периной из гусиного пуха, а меж тем вы наклоняетесь – вы в три раза больше, чем в жизни, эдакий Лэрд Кригар… если вы его помните – и запечатлеваете у меня на устах крепкий поцелуй, а в руку мне кладете несколько монет: “Оставьте эти пенни”, – говорю я, а сердце у меня разрывается от того, что грядет, – “Ах, любезная моя! (ничего не могу тут поделать, я сейчас читаю Донливи) – говорите вы, – это отнюдь не пенни, лошадки бежали прытко, посмотрите еще”, – и точно, на всех монетах знаки, показывающие, что достоинством они в 10 и 20 долларов. Потом было еще, но расплывчато».
Я выбрасываю письмо и ссу, выхожу и растягиваюсь на зеленой тахте. Моя девушка была танцовщицей по вызову, моя девушка – это не та, что из письма. С тем кончено. Теперь моя девушка больше не танцует по вызову, она теперь барменша рядом с Альварадо-стрит и будет встречаться с блистательными алкашами, а я опять останусь один. Смотрю на потолок. Я же вроде бы писатель. Больше писать не могу. Вот чего они дожидались. Крутой парень Буковски спекся, ни на что не способен, разгромлен, и его трясет. Боже мой, да они пойдут по улицам маршем с трубами и знаменами. Я перестану получать письма ненависти в почту.
Ну, люди меняются, а перемены не всегда складные. Толстой в конце подвинулся к Богу, и его расплющило. Горькому после революции было не о чем писать. Дос-Пассос стал капиталистом с лицом, как у цирюльника, и умер тут в горах надо мной. Селин зачудил и забыл, как смеяться. Шостакович так и не изменился, сочинил свою пятую симфонию, а потом писал ее снова и снова во всех последующих симфониях. Мейлер превратился в интеллигентного журналиста, как и Кэпоути. Паунд становился лишь все темней и темней, и угашеннее. Спендер бросил, Оден бросил, Олсон пресмыкался перед толпой. Крили разозлился и сжался. Авраам Линкольн ненавидел черных, а Фолкнер носил корсет. Гинзбёрг присосался к звуку самого себя, и его превзошли. А со стариной Генри Миллером давно покончено, он ебет красивых японок под душем.
Я же встаю, потому что вода для кофе закипает, и наливаю себе чашку. (У моей подруги большой дом, и я сейчас там почти все время. Смотрю телевизор с ее 12-летним мальчишкой. Он смотрит гораздо больше телевизора, чем я, но я тоже стараюсь не отставать.
– Сколько реклам ты сегодня посмотрел, пацан? Сто?
– О, – отвечает он, – гораздо больше. – Мы смотрим одно кино за другим.
– Теперь, – говорю я, – зайдет брат с ножом. – Брат заходит с ножом.
– Теперь гробы окажутся пустые, – говорит пацан. Гробы оказываются пустые. Посмотрел одно кино – посмотрел их все. То же самое, снова и снова. Моя подруга сидит в другой комнате, пишет новые стихи десятками.)
Я пью кофе, затем принимаю ванну.
– Когда-нибудь я им про тебя все расскажу, – говорит моя подруга. – Расскажу, что ты боишься темноты, что ванну принимаешь по пять раз в день, но без мыла, что к двери у тебя нож клейкой лентой прицеплен. – Боюсь, никого это особо не заинтересует.
Я вытираюсь и одеваюсь. У меня закончилась туалетная бумага. Надо вернуться в «Вонз». Я спускаюсь по лестнице. Откуда-то слышна метла.
Это она, домоуправ, метет. Она в белом, она всегда в белом.
– К вечеру холодает, нет? – спрашивает она у меня.
– О да, – отвечаю я.
До «Вонза» я и пешком дойти могу. Вверх по Оксфорд, затем налево по Западному. Я теперь живу в многоквартирном доме. Особая порода. Они пылесосят ковры каждый день и никогда не ложатся спать, не вымыв посуду. Дезодорируют воздух и слушают по три выпуска новостей за вечер. Ни у кого нет ни детей, ни собак, ни бессонницы, а если пьют, то очень быстро, и пустые бутылки украдкой суют в мусор. В 10 вечера все неизменно становится абсолютно тихо. Я прохожу мимо нижней квартиры с большим стеклянным окном на улицу. Ее я называю квартирой Сестричек Долли. Сестрички Долли сидят в этом огромном окне весь день, разговаривают, пьют чай, едят крохотные печеньки. Они сильно нарумянены, лица глупые и жесткие, а седые волосы их выкрашены в рыжий, и на сестричках четырехдюймовые накладные ногти; губы у них под толстым слоем пурпурной помады. Смотрят на меня, когда я иду мимо, и я им киваю, как сельский джентльмен. Они считают, что я цирковой зазывала на пенсии. Ни малейшего понятия у них нет, что я – некогда бессмертный писатель, пошедший псу под хвост. Все втроем они смотрят на меня, и одна одаряет меня широкой улыбкой – будто поцелуй смерти от прокаженного. Едва солнце садится, стеклянное окно затягивается лиловой шторой. Сестры Долли боятся, что их изнасилуют.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу