Но вернемся немного. Еще не уснули? «Оно ловит» вышло тиражом всего 500 подписанных экземпляров. Уэбб хотел дойти с «Распятием» до 2500. У меня на руках никаких стихов не было, поэтому я сразу с машинки сдавал их в печать – все стихи в «Распятии», кроме одного, в журналы никогда не посылались. Они были написаны специально в книгу. В каком-то смысле то был ад.
Уэбб:
– Мне нужно еще стихов, Буковски.
– Черт! Дай мне еще немного времени!
То был ад, но все двигалось, а я всегда был за движение.
На сей раз дело было в Новом Орлеане, и последнее стихотворение сочинилось, и книга выходила из-под пресса, а потом прилетел удар – мне нужно было подписать 2500 ебических экземпляров! Страницы были пурпурные, и когда я все сложил стопкой, та вознеслась на семь футов. Судя по виду, мне бы это никогда не удалось. А Уэбб хотел, чтобы я подписал каждую страницу особым серебристым фломастером, сохла каждая страница по пять минут. Я устал писать везде свое имя и дату, поэтому начал добавлять рисунки, что-то говорить. Либо так, либо сойти с ума, но рисунки и слова только замедляли дело, и я только пил пил пил да оскорблял ту женщину, с которой меня поселили.
Пару дней спустя я по-прежнему там жил, все время пьяный, подписывал эти 2500 страниц серебряными чернилами. Меня уже сильно утомило имя «Чарльз Буковски». Я возненавидел сукина сына.
Меж тем женщина и маленький ребенок, моя собственная дочь, ждали меня в Лос-Анджелесе. Когда все страницы были подписаны, я подбросил монетку. Она сказала: возвращайся к женщине и ребенку. Я вернулся.
Но всегда оставался Джон Уэбб, великий редактор, и если не какая-нибудь моя книжка, так что-нибудь еще находилось. Ему нравилось, когда я рядом. Ему нравилось со мной спорить. Я спорить не любил. Однажды меня назначили местным поэтом при Университете Аризоны, поселили там в домик, а для этого пришлось напрячься, потому что я отказываюсь читать свою срань на людях – у меня ощущение, что это значит подлизываться к общественному обожанию и ослаблять то, что осталось от моей души. (Когда дойду до своего последнего пенни, читать мне, конечно, захочется, но тогда меня никто не пожелает слушать.)
Домик был неплох. С кондиционером, а каждый день на улице было больше 100 градусов. Никогда не думал, что в Тусоне такая духовка.
Домик стоял немного в глубине от дорожки студгородка, но все равно некоторым студентам всегда удавалось засекать этого странного на вид, плохо одетого, совершенно непоэтичного мужика, который около полудня выходит с огромным мешком пустой тары и вываливает бутылки в мусорный контейнер с надписью «Унив. Ариз.», а вывалив их, неизменно в тот же контейнер блюет. Мне рассказывали, что в домике проживали кое-какие великие писатели. Не стану называть их имен, но остались кое-какие их книжки, и я их пытался читать, потому-то, среди прочего, и блевал по утрам. Кроме того, имелось радио, но в Тусоне по ночам симфоническую музыку не передают, поэтому приходилось слушать последние хиты рока, а с ними, книгами «великих писателей» и питием я в этом домике болел больше, чем где бы то ни было еще. Разнеслись слухи, что там живет какой-то псих. Ко мне никто никогда не заходил, что было чудесно. Хотя препод, устроивший мне это жилье, позвонил из больницы (где у него была язва) (с виду нелепо, но это правда) и по телефону сказал:
– Как только вы съедете, Буковски, мы эту хижину снесем стальной бабой.
– Спасибо, сэр, – ответил я, – только не забудьте спасти все здешние великие книги.
– Не забудем, – сказал он.
Чокнутый был сукин сын.
В общем, я оттуда убрался после спора о «хиппи», затеянного Уэббом. Черт, хиппи я особо не любил. Я был одиночкой. А они про какие-то штуки узнавали – вот только узнавали: вроде войны и омертвляющего воздействия работы по сорок или сорок восемь часов в неделю над тем, чего тебе не хотелось делать, и еще про семейную жизнь, капкан ее. Но хиппи существовали отдельно от меня. Их открытия всего этого опоздали, им нравилось собираться толпами, тусоваться и про это орать. А наркотики? Что в них святого? Их мне просто кто-нибудь давал, обычно бесплатно – мет, красненькие, желтенькие, ЛСД, я их брал и заглатывал, и выходил таким же, как вошел.
Скажем, я заматерел. Никакого истинного восторга. Просто свечение, а с ЛСД – контролируемый балаган.
Нюхнешь большого К, дунешь гашиша. Все это проходило, и мне нужно было вновь вступать в мир. Когда спускаешься, мир всегда оказывался на месте. Вот какая странность обнаружилась. Для всякого подъема всегда находился спуск, и нужно было как-то с этим справляться , а трудно, потому что, спустившись, оказывался в прискорбной форме, чтобы справиться с миром по обычным каналам – экспедитором, помощником официанта, судомоем, мойщиком машин. А если у тебя еще и судимость, тем хуже.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу