— Это что же, чтобы народ запугать, чтобы он не грешил? — переспрашивает Зайфрид, скорее только для того, чтобы сказать хоть что-то, а вовсе не потому, что это его интересует. Он не сторонник таких расправ. Закон превыше всего.
— Да не в этом дело, Алоиз, я другое имею в виду.
— Что же?
— Народ развлекать надо.
— Жестокостью? О чем ты?
— О том, что хорошо знаю, ты, козел! Да, именно жестокостью! — налился уверенностью голос Мустафы.
— Нет, представить себе не могу, разве что только круглый идиот может наслаждаться смертью другого идиота!
— Слушай, а ты когда-нибудь наблюдал за толпой на публичной казни? Ты их видел, а?
— Конечно же, нет!
— Много ты потерял, Алоиз. Люди сутками ждали, когда я к делу приступлю, начну пытать да вешать. Будто у них, кроме меня, других развлечений и нету. Будто я пахлава для них. Стар и млад, все с детишками. Выпивку с закуской приносили, чтобы подкрепиться.
— Да ты больной! Неужто им это удовольствие доставляло?
— А ты мне сам ответь, Алоиз. Что ты в жизни понимаешь? Высочайшее удовольствие — наслаждаться пытками! — почти как афоризм произносит Мустафа. И добавляет к молчанию Зайфрида:
— Что, не понял?
— Нет, Мустафа, не понимаю я, — впервые он назвал его по имени. Его раздражало, что тот постоянно произносит его имя. Никто так не окликал его, даже редкие знакомцы, разве что только друзья детства.
— Прекрасно бы ты все понял, если бы сам в этой толпе оказался. Слушай, Алоиз, ты когда-нибудь видел, как дети мучают щенка, или кошку, а? Неужели и это мимо тебя прошло? Впрочем, неважно. Есть тут и то, что законом зовется. Так, что ли, а?
— Пытки по закону! Ты надо мной издеваешься! Что это за закон, который предписывает пытки?
— Видишь ли, и я претворял закон в жизнь, не более того. В Коране все записано. Так он тебе и велит. Не сам же ты все придумываешь, хотя и такое случается, когда закон велит мучить до смерти. Как куски плоти отрезать, кости ломать, на дыбу поднимать — все это строго прописанные правила. В мое время мало кто из палачей все это умел.
— Восточная жестокость, — с отвращением произнес Зайфрид. — Европа не такая!
— А знаешь ли ты, Алоиз, у кого я всему этому научился?
Интонации Мустафы становятся вдруг интимными, доверительными, будто он обращается к старому знакомому, даже к другу. Зайфрид смотрит на него недоверчиво, не верит ему, но все-таки его интересует то, что мог бы рассказать ему этот суровый старик, его коллега. И девочка, которую тот ему обещал, она тоже интересует его, может, даже больше, чем рассказ Мустафы. Но он увертывается и извивается, совсем как змея.
— Разве у тебя есть чему научиться? Садизм, жестокость — вот как все это зовется. Скотство!
— Погоди, что это ты все причитаешь? Человек он и есть человек, не дури, извини за выражение. Вот послушай. Мне еще и двадцати не было, когда я попал в плен к французам. На море это случилось. Они не били меня, чего ради им это было делать? Но одного из нас начали пытать, только одного. Впервые в жизни я видел нечто подобное — конца этим пыткам не было. Весь день, до самого вечера, пока бедолага не издох. Не знаю, рассказывать ли тебе все, что они над ним творили, с утра и до конца, пока его не привязали к двум лошадям и не разорвали, да и то с трудом, только после того, как переломали руки и ноги и надрезали их, чтобы облегчить лошадкам работу. А до этого уши отрезали, волосы с головы с кожей сняли, кожу со спины и с брюха спустили. Объяснили, что делают это для того, чтобы мы поняли: это ожидает каждого, кто не уверует в их короля и папу, в Христову веру, это я хорошо запомнил. Такое раз увидишь и навсегда запомнишь, точно. Кое-кто из наших блевал, я сдержался. Внимательно смотрел, и они это приметили. Спросили, не хочу ли я стать помощником палача, и я согласился, сам не знаю, чего вдруг. А их палач был уже в возрасте, знал такие пытки, про которые многие уже забыли. Они куда как страшнее и утонченнее были тех, что я перечислил.
— Мне кажется, ты все это придумал, — оборвал его Зайфрид. — Какие пытки и где?! Может, такое было лет двести тому назад, но только не в твоей юности. Выдумываешь, добавляешь, рассказываешь о том, чего сам не видел и не слышал. Тебе пытки по сердцу, не так ли, Мустафа?
Теперь Зайфрид говорил уверенно, потому что в некоторой степени опирался на собственный опыт. Может, даже в большей степени на чувства, нежели на опыт. Может, ему самому нравилось быть палачом, но не таким, Боже сохрани, жестоким и кровавым. Да только смелости не хватало самому себе признаться, что нравилось, что хотел им быть, что это ремесло создано для него. Но почему, разве это не естественно?
Читать дальше