всасывали воздух и с пыхтением выпускали обратно, он намеренно искажал мелодию, размахивая аккордеоном над головой, влетал в крещендо и сбрасывал звук вниз, скреб и стучал ногтями по складкам. Като Комб распахнул дверь, и в зал потек сладкий промытый дождем воздух, на севере еще полыхали молнии. Но Этерина нахмурилась – она знала, что людям нравится духота и жара, когда пот льет ручьями, сердца колотятся, а легкие требуют воздуха.
Октав был недоволен. Он сделал что мог, и все же проиграл битву за их сердца – они не забыли Клифтона. Он отдал зеленому аккордеону все, что у него было, а тот лишь выбрасывал из себя рыдающие вздохи, исходившие словно из груди тяжелоатлета; это инструмент хорош для выжимания пота, его сильный плачущий голос обращался к людям, но даже с убранным рашпером, даже с новыми язычками все получилось не так. Не хватало диапазона. Октаву уже не нравилась эта нарисованная дьявольская голова и пламя. Он слишком много за него отдал, увлекшись отражением собственных глаз. Что-то случилось с его головой. Он отвезет его в Чикаго и продаст первому же замученному ностальгией гармонисту, а себе добудет такой, как у Клифтона – с большими клавишами и крепкой твердой основой, в нем больше нот, чем Октав способен запомнить, но что делать, если ради такого инструмента женщины срывают с себя белье – извиваясь, вылезают из трусиков прямо посреди танцзала, швыряют в большой аккордеон, а он ловит их складками, пищит и перемалывает в воздушную нейлоновую требуху – Бузу Чавис в антрактах продавал трусы специально большого размера с надписями «СТАЩИ!» «КИДАЙ В УГОЛ!» Глупый аккордеон, пьяный и дикий, швырнуть с табурета на пол, поднять и играть снова. Никто никогда не бросал в него лифчики, но дайте только добраться до Чикаго, уж там-то он им даст прикурить. Стоял 1960 год, и да, старый поезд «Иллинойс Сентрал» уже ждал у перрона, не надо блюзов – мы здесь для зайдеко.
(Тридцать пять лет спустя, Рокин Дупси [268], прислонившись к высокой спинке стула на чьем-то крыльце в Опелузасе, вспоминал тот вечер, когда от зеленого двухрядника Октава у всех сносило крышу.
– Он никогда больше так не играл. – Но откуда он узнал это? Та единственная жаркая ночь вознесла Октава на вершину жизни, а все остальные события, какими бы они не были, остались внизу.)
Тяжелая, тяжелая несчастная зима, пронизывающий ветер с озера, мокрый снег с дождем, денег не было, спать приходилось в грязной комнате, играть не звали, никому не нужен его зайдеко, все слушали заумное новомодное дерьмо, никаких танцев, только блюзы, блюзы, блюзы, но не старые блюзы Дельты, и не рок, ничего кроме городских блюзов под электрогитару, громких, быстрых, скрипучих, и он знал, почему. Послевоенные времена, о которых столько доводилось слышать, кончились – тогда тысячи и тысячи людей валили с юга в набитых до отказа поездах, и через час после прибытия каждый имел работу. Голодный город Чикаго с воем набрасывался на хорошие, крепкие руки рабочих, готовых начать все с нуля, как в старые добрые иммигрантские времена; вот что сделало Чикаго богатым – не свинина и не пшеница, а дешевый труд рубщиков свинины и грузчиков пшеницы. Они по-прежнему тысячами волоклись сюда, но работы больше не было: с глубоким вывертом экономика пошла вниз, и оставалось лишь сидеть, выть свои злобные песни, пить, курить, драться, трахаться и слушать, как кто-то выводит «Крепкие времена» Дж. Брима [269]– что угодно, лишь бы отвлечься от тяжелых мыслей. Гитарам иногда везло, братья-поляки выпускали им пластинки, но никто и не думал записывать зайдеко. Они не хотели его слушать. Дошло до того, что он сам больше не хотел себя слушать, особенно после междугороднего разговора с Вилмой – он написал ей тогда песню, которую она так никогда и не услыхала.
– Идет ли дождь у тебя, малышка, такой, как здесь? – Спрашивал он, голос извивался вместе с проводами, голос капал, медленно и печально. В ответ – живая тишина, проволочное дыхание и щелчки за много-много миль. Тишина, чеканная тишина. Слишком много нужно сказать.
– Если бы я мог быть с тобой, – выдыхал он, – говорить с тобой, любить тебя, войти в тебя. Я так скучаю по тебе, малышка. – Слова пробивались в провода обрывками. – Скучаю. Скучаю без тебя. Все ради тебя, малышка.
Она повесила трубку, но ему казалось, что она все еще там, все еще на линии, все еще связана с ним, хочет что-то сказать, но не может, да и не нужно это, ведь он и так уже все понял. Он ушел.
Читать дальше