Отменное пришло письмо от некоей девицы – аспирантки из педагогического института в украинском некрупном городе, который называть не стану. Будучи филологом, она вполне уместную, заветную на Украине тему выбрала для диссертации своей: творчество Ильи Эренбурга. И за ради сбора нового материала написала мне письмо: в какие годы и как часто я встречался с Эренбургом, и какие у нас были разговоры. То ли полагала аспирантка, что мне сильно за сто лет, а то ли еще плохо знала годы жизни своего научного объекта, но мне кажется – совсем в ином была причина этого смешного обращения. Я думаю, что бедная девица, и сама того не сознавая, простодушно полагала, что евреи все общаются друг с другом независимо от возраста, от места проживания, от социальной, психологической и прочих разностей. Я и сам с такой глубинной мифологией встречался, и еще одну мне дивную историю рассказывал приятель. Были они с другом где-то далеко от дома (на студенческой, насколько помню, практике) и забрели на городскую почту, чтобы спросить в отделе «до востребования», нет ли писем из родной Одессы.
– Нету, – сообщила им приветливо почтовая девушка, – ни Левинзону нет, ни Шерману. А вот есть Лифшицу – передадите, может быть?
Приятель мой (артист Ян Левинзон) эту историю даже со сцены много раз рассказывал с большим успехом. Но однажды (ежели не врет, конечно), когда зал уже смеяться кончил, с места поднялся мужчина и спросил:
– Конечно, извиняюсь, только я не понял: передали вы письмо этому Лифшицу?
Такая, видимо, картина мира и витала в светлой голове у аспирантки, собиравшей все подряд о бедном Эренбурге.
А недавно (года два уже спустя, как было это интервью) пришло еще одно письмо. Из неизвестного поселка (области вполне известной). Автор этого послания (язык – украинский, но смысл понятен) сообщал, что адрес мой он записал еще тогда и что хотел бы он ко мне наняться разнорабочим. И, не зная явно, чем я занимаюсь, написал, что даже и на стройку он согласен, и работать будет честно, пусть я только выпишу его в Израиль.
А еще было несколько писем от людей, предки и родители которых столько раз меняли фамилии и теряли документы, что теперь у этих бедных потомков нет ничего, что малой малостью хотя бы говорило об их еврействе. Но они уверены, что они евреи, пусть я помогу им переехать к нам в Израиль.
Мне было не смешно, а дико горестно от этих писем. Хотя о подлинной нужде не вопияло ни одно из них, однако же слепой надеждой на пришельца из иных миров – дышало каждое. А дома обратиться было не к кому. Или уже неоднократно безответно обращались.
Словом, крепко удружил мне этот процветающий газетчик. Такое что-то написал он обо мне, что стал я выглядеть Иосифом Кобзоном. О количестве стихов в потоке писем я умалчиваю, ибо графомания – высокая и благородная болезнь. Я это знаю по себе и независимо от качества продукции Уважаю в других.
Упомянув о графомании, я приведу еще один свой стих, которому уже почти полсотни лет. Когда, просматривая изданные книжки, натыкался я на некое четверостишие (оно чуть дальше будет), непременно вспоминал, что ведь оно – только строфа какого-то стиха, давно потерянного мной. Году в шестидесятом, как не раньше, был я в Ленинграде, а тогда его и написал. И вот оно нашлось (все в той же пачке из архива), грех его теперь не напечатать.
От декабристов, может статься,
в России жизнь пошла двойной:
одни стояли на Сенатской,
другие пили на Сенной.
Сенатской вольностью разбужен
неосторожно Герцен был,
Сенной запойностью сконфужен,
он громко в колокол забил.
И понеслось, и закипело -
со сна друг друга поднимать,
и каждый тут же рвался в дело,
упомянув спросонья мать.
Раздор, губительный, но штатский,
приостановлен был войной,
она ярилась над Сенатской
и подметала на Сенной.
Штык под косу точил народ,
иные партии устали,
и Ленин вымахнул вперед,
как паровоз «Иосиф Сталин».
И вот уже в могиле братской
колымской тундры ледяной
лежат соратники с Сенатской
и собутыльники с Сенной.
От желчи век изнемогает,
Россия печенью больна,
говно говном говно ругает,
не вылезая из говна.
Кто виноват – не разобраться,
что делать – скажется не мной,
но пусто нынче на Сенатской,
и все гуляют на Сенной.
Вернусь опять к поминкам по эпистолярному, неслышно умирающему жанру. Рано я затеял эту панихиду. Ибо вдруг пришло письмо, доставившее мне неизъяснимую душевную приятность. Из Португалии, представьте, из тюрьмы. Некий молодой россиянин там сидел уже почти два года. Ни за что, естественно, сидел. Еще ни разу не встречал я зэка, чтоб сидел по делу и за что-то. Я только молча усмехнулся, это прочитав. И вот ему приятели прислали ту газету. Что-то в интервью понравилось ему, и теперь он излагал мне свою просьбу. Два всего лишь слова этой просьбы, нарочито крупными написанные буквами, – глубоко и сразу пронизали мою сильно заскорузнувшую душу. ЧИТАТЬ ХОЧУ! Так это было и написано. И я, конечно же, растаял и растрогался. Тем более что дальше было вот что: «Иначе можно вообще сойти с ума от их безмозглого телевидения с бразильскими сериалами». А вот еще одна цитата (пользоваться письмами его Андрей мне разрешил немного позже): «Лишь очень прошу, если решите мне послать книги, не шлите уличную лабуду, не тратьте деньги, я достаточно образован, чтобы любить Мандельштама и Булгакова, Шекспира и Лермонтова». Понтуется пацан, подумал я, душевное расположение нисколько не утратив. А письмо кончалось так: «Храни Вас Бог! Вы к нему ближе (в смысле места жительства)».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу