Вислинцы по сей день прославляют в песнях его врачебное мастерство, в Висле и сегодня можно услышать рассказы об остановленных им эпидемиях, о неизлечимых болезнях, которые он излечивал, о безошибочных диагнозах, которые он без малейших колебаний ставил. Выгорала его душа, слабели конечности, все менее членораздельной делалась речь, но врачебное мастерство от этого не страдало. Пожар пагубного пристрастия уничтожал в нем все, кроме профессионального умения. Он с превеликим трудом вставлял в уши фонендоскоп, однако укрывшийся в лабиринте внутренностей крысиный писк недуга слышал превосходно; рука его, выписывая рецепт, дрожала, однако выписывал он именно то, что нужно. Если он кого-то направлял в больницу — это было необходимо, если прописывал антибиотик — антибиотик действовал, если велел полгода собирать и заваривать дубовую кору и ежедневно пить отвар — известно было, что полугодовой курс лечения поможет. А еще он с необычайной точностью предсказывал хронологию развития болезни. Через семь дней полегчает, через десять дней пройдет, через две недели встанешь на ноги, говорил доктор Свободзичка, и все было так, как он говорил: через семь дней легчало, через десять дней проходило, через две недели больной вставал на ноги. Когда доктор ушел на пенсию (а пенсионером он пожил недолго), когда свое предсмертное пребывание на свете свел к ежедневному пребыванию в пивной «Пяст» — даже там к его столику выстраивалась очередь. Свободзичка появлялся в «Пясте» ровно в семь утра в сопровождении черного волкодава, залпом выпивал целительные сто грамм, мелкими глотками запивал их пивом, псу, занявшему свой пост под столом, щедро наливал в жестяную миску пива и, подняв руку, царственным жестом позволял приблизиться первому пациенту.
Я болел всеми болезнями. Болел постоянно. Болел рьяно. Болел остервенело. Я обожал визиты доктора Свободзички, я вдыхал запах медикаментов и спиртного, я наслаждался смятением, в которое доктор неизменно повергал домочадцев. Он сбрасывал бараний тулуп, закуривал в заботливо проветренной мамой спальне, вставлял в уши фонендоскоп и принимался меня выслушивать. Дыши. Не дыши. Вдохни глубже. Он затягивался, выпускал клубы дыма, заходился хриплым, будто со дна колодца, кашлем заядлого курильщика.
— Н-да, — говорил он, — кашель, опять кашель…
— Да ведь он не кашляет, доктор, — вмешивалась белая как полотно и близкая к обмороку мама.
— Это не он, это я кашляю, — Свободзичка не прерывал обследования, — я кашляю и решительно не знаю, что делать, не проходит, и все тут. — Доктор резким движением выдергивал из ушей фонендоскоп, подходил к столу, доставал бланки рецептов. — Он начнет кашлять через два дня. Через два дня начнется кашель. А через семь дней, то есть в целом через девять, кашель прекратится. Сколько ему лет?
— Девять, — говорила мама, и в голосе ее явно ощущалось облегчение.
Доктор глядел на меня испытующе.
— Девять лет, девять лет, самое время присмотреться к миру, самое время определить свои симпатии. Скажи, Ежи, кто тебе больше нравится: католички или протестантки?
— Католички, — отвечал я не раздумывая, окрыленный появившейся наконец легальной возможностью поговорить о женщинах. — Католички, а больше всех Уршуля и Альдона.
— Ты совершенно прав, — произносил он со смертельной серьезностью и, немного помолчав, добавлял длинную загадочную фразу; прозвучавшее в этой фразе ключевое, по-видимому, выражение «экуменические устремления» я не только не понимал, но и почти не слышал, поскольку мама пантерой бросалась к столу, заслоняла меня своим телом, заглушала слова доктора истерически-настойчивым приглашением перейти на кухню; минуту спустя оттуда доносился неземной звук — звон извлекаемых из буфета рюмок.
Домыслов о том, что он сам себе укорачивал жизнь и по этой причине относился к самоубийцам с неприязнью и презрением, доктор Свободзичка — я уверен — никогда бы не подтвердил. Ни намеком, ни жестом не показал бы, что видит в их отчаянии искаженное по форме, но верное по сути отражение собственного состояния. Его якобы всего-навсего возмущало, что наши самоубийцы отправлялись в горы или в лесную чащу и там исчезали, подыскав себе в недоступных дебрях подходящий буковый (леса у нас смешанные) сук. А ведь им следовало бы позаботиться о том, чтобы не слишком обременять живых, им бы следовало — дабы упростить неизбежные посмертные процедуры — вешаться на опушке.
Читать дальше