Страх? А что может со мной случиться хуже того, что случится? Кроме физических страданий, я ничего не боюсь. С моралью меня связывает лишь тонкая ниточка. Однако мне страшно. Разве накануне суда я вдруг не поймал себя на мысли, что ждал этого мгновения восемь месяцев, сам о том не подозревая? Лишь в редкие моменты мне удается не поддаваться ужасу. В редкие моменты жуткие ощущения не сопровождают мое восприятие существ и событий. Даже тех — и прежде всего тех, — которые обычно считаются прекраснейшими. Вчера, в одной из тесных камер Сурисьер [39] тюрьма во Франции.
, где ожидают часа, чтобы подняться в кабинет следователя, мы, двенадцать человек, стояли, плотно прижавшись друг к другу. Я был в глубине камеры, возле отхожего места, рядом с молодым итальянцем, который с хохотом рассказывал о своих незамысловатых похождениях. Но его выговор, его французский привносили в речь патетическую дрожь. Я принял его за животное, превращенное в человека. Я чувствовал, что моя вера в его слова дает ему привилегию внезапно, по простому, даже невыраженному, желанию, превратить меня в шакала, лисицу или куропатку. Возможно, эта его привилегия меня гипнотизировала. В какой-то момент он обменялся несколькими наивными и убийственными репликами с молоденьким «котом». Среди прочего он сказал: «Я обобрал одну женщину», как говорят о кролике: «Я ободрал его», то есть разделал, или как говорят: «Сбросьте старую кожу». И еще он сказал: «Ну, директор говорит мне: „Вы просто конь с яйцами“», а я отвечаю: «Запомните, что кони с такими яйцами, как у меня, стоят коней с яйцами, как у вас». Я размышляю о слове «яйцо» в устах детей. Это ужасно. Магия ужаса было такой, что, вспоминая эти мгновения (они говорили об игре в кости), я словно вижу этих парней висящими в воздухе, без опоры, с ногами, оторванными от пола, и кричащими свои слова в безмолвии. Мне кажется, я так ясно помню, что они висели в воздухе, что рассудок вопреки моей воле пытается сообразить, не было ли у них в распоряжении какой-нибудь штуковины, позволившей им приподняться, — скрытого механизма, невидимой пружины под паркетом или чего-нибудь еще такого же правдоподобного. Но поскольку все это было невозможно, мое воспоминание блуждает в священном ужасе грез. Страшные мгновения — и я ищу их, — когда нельзя созерцать без отвращения ни своего тела, ни своего сердца. Где бы ни сталкивался я с каким-нибудь заурядным и внешне безобидным происшествием, оно порождает во мне гнуснейший ужас: будто бы я труп, и его преследует труп, которым являюсь я. Это запах параши. Это рука смертника с обручальным кольцом на пальце; я вижу, как он протягивает ее в окошко камеры, чтобы взять котелок с похлебкой, который передает ему тюремщик: сам он остается незримым, а его рука — как рука божка из недостроенного храма, и эта камера, где ни ночью, ни днем не гаснет свет — это сплав Пространства и Времени в прихожей смерти — бессонная ночь в ожидании боя, ночь, которая будет длиться 45 раз по 24 часа. Это Миньон, с приспущенными штанами, сидящий на белом фаянсовом толчке. Его лицо перекошено. Когда теплые комья, повисев мгновение, падают, волна запаха извещает меня, что этот белокурый герой был набит говном. И греза поглощает меня целиком. Это блохи, которые меня кусают; я знаю, что они злые и кусают меня с рассудительностью сначала человеческой, а затем — более, чем человеческой.
Известно ли вам какое-нибудь стихотворение-яд, стихотворение-бомба, которое разметало бы мою тюрьму на венки незабудок? Оружие, которое убило бы прекрасного юношу, живущего во мне и вынуждающего меня давать приют целому сонму животных?
Ласточки ютятся у него под мышками. Они построили там гнездо из сухой земли. Бархатные гусеницы табачного цвета переплетаются с локонами его волос. Под ногами у него роятся пчелы, а в глубине глаз — выводки черных аспидов. Ничто не волнует его. Ничто не беспокоит его, кроме маленьких причастниц, которые подставляют священнику язык, сложив ладони и опустив глаза. Он холоден, как снег. Я знаю, он очень скрытный. Вид золота едва заставит его улыбнуться, но если он улыбается, он изящен, как ангел. Найдется ли бродяга, которому достанет проворства, чтобы избавить меня от него неотвратимым ударом кинжала? Ему потребуется расторопность, глазомер, полное равнодушие. И… убийца займет его место. Он возвратился сегодня утром, проведя ночь в притонах, где, наверное, встречал матросов, девочек — рука одной из них оставила на его щеке кровавый след. Он может уходить очень далеко, но он предан, как голубь. Однажды вечером старая актриса оставила у него в петлице цветок камелии; я хотел смять его, лепестки упали на ковер (какой ковер? моя камера выложена каменными плитами) большими каплями прозрачной теплой воды. Теперь я едва отваживаюсь глядеть на него: когда мой взгляд пересекает его хрустальную плоть, множество твердых граней рождает в ней такое множество радуг, что я начинаю плакать. Конец.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу