Кюлафруа входил в свою комнату. И вот он уже папа римский в своем Ватикане. Он кладет набитый книгами и тетрадями ранец на соломенный стул, вытаскивает сундук из-под кровати. Там свалены старые игрушки, альбомы с рваными и мятыми гравюрами, облезлый плюшевый медведь, и из этого убежища теней, этой могилы славы, еще дымящейся и сверкающей, он вытаскивает картонную скрипку, которую смастерил сам. От собственной нерешительности он краснеет. Он испытывает унижение более сильное, чем здоровый стыд от плевка в спину, такое же, какое испытывал, когда делал ее — но не когда задумывал ее сделать — всего девять дней назад, из сероватой обложки альбома с гравюрами, куска палки от метлы и четырех нитей белой проволоки — струн. Это была плоская серая скрипка, двухмерная скрипка, из доски и грифа, на которые четыре белые струны были натянуты геометрически точно, ровно до нелепости, не скрипка, а какое-то чудище. Смычком служила ветка орешника, с которой он ободрал кору. Когда Кюлафруа впервые попросил свою мать купить ему скрипку, та никак не отреагировала на просьбу. Она солила суп. Ни одна из этих картин: река, огни, украшенные гербами орифламмы [28] буквально «золотое пламя», старинное знамя французских королей. На его красном полотнище были вышиты языки золотого пламени. В битве это знамя должно было находиться впереди армии.
, каблук в стиле Людовика XV, паж в голубом трико, скрученная, вывернутая душа пажа — не представилась четко ее взору, однако то беспокойство, которое каждая из них вызвала в ней, погружение в черное чернильное озеро, это беспокойство на миг поместило ее между жизнью и смертью, а когда спустя две-три секунды она пришла в себя, ее охватил нервный озноб, от которого задрожала рука, солившая суп. Кюлафруа не знал, что искривленные формы скрипки волновали его чувствительную мать и что сам он прогуливается в ее снах в компании ласковых кошек, по углам, под балконами, где жулики делят ночную добычу, по улицам, где шпана крутится вокруг газового рожка, на лестницах, скрипящих, как скрипки, с которых заживо сдирают кожу. Эрнестина заплакала от бессилия и бешенства, что не может убить своего сына, ведь Кюлафруа был не тем, кого можно убить, ибо, — мы еще увидим это, — то, что в нем было убито, возрождается вновь: прутья, плетки, порки, пощечины теряют свою власть или, лучше сказать, смысл. Слово «скрипка» не произносилось больше ни разу. Чтобы учиться музыке, то есть чтобы изображать те же жесты, что и какой-нибудь хорошенький мальчишка с журнальной картинки, Кюлафруа сам смастерил инструмент, но он больше не желал произносить перед Эрнестиной слов, начинающихся с «viol» [29] игра слов: violon (скрипка) — violer (насиловать).
. Сделал он скрипку ночью в страшной тайне. Днем он прятал ее на дне сундука со старыми игрушками. Каждый вечер он доставал ее. Смирившись, он сам учился класть пальцы левой руки на белые струны, следуя советам старого учебного пособия, найденного на чердаке. Каждое такое немое занятие изматывало его. От обманчивого скрипа, который смычок вырывал из струн, душа его покрывалась гусиной кожей. Судорожные паузы-призраки звуков тянули и терзали его сердце. И так — весь урок. Обучение сопровождалось постоянным чувством стыда в сочетании с замкнутостью и смирением, подобными тому чувству, какое бывает у нас в Новый год. Свои тайные желания мы произносим шепотом, как, должно быть, гордые слуги и прокаженные. Поскольку речь идет о жестах, свойственных господам, у нас часто возникает ощущение, будто мы пользуемся их туалетами, чтобы утвердиться. Они нас стесняют, как должен стеснять фрак без шелковых отворотов, который носит ученик метрдотеля. Однажды вечером Кюлафруа исполнил широкий и чрезмерно трагический жест. Жест, который преодолел объем комнаты, вошел в ночь и протянулся до звезд, среди Медведиц и дальше, затем, подобно кусающей собственный хвост змее, он возвратился во мрак комнаты и в ребенка, который там тонул. Он провел смычком от начала до основания медленно и величественно; эта последняя тоска допилила его душу: тишина, мрак и тщетная надежда избавиться от всего, что нависло над ним со всех сторон, привели к тому, что видение рассыпалось. Он уронил руки, отбросил скрипку и смычок и расплакался, как ребенок. Слезы текли по его маленькому гладкому лицу. Он лишний раз понял, что ничего тут не поделать. Магическая сеть, которую он пытался прорвать, вновь сомкнулась вокруг него, заключая его в себе. Опустошенный, он подошел к маленькому зеркалу на туалетном столике и посмотрел на свое лицо, к которому испытывал такую же нежность, какую испытывают к пусть некрасивой, но своей собачонке. Невесть откуда идущая, сгущалась темнота. Кюлафруа не мешал ей. Его интересовали лишь лицо в зеркале и его изменения: яблоки светящихся век, сияние тени, черное пятно рта, всегда освещенный указательный палец, который поддерживал опущенную голову. Он опускал голову, тобы видеть себя в зеркале, и эта поза заставляла его поднимать глаза и рассматривать себя словно исподтишка, как это делают актеры в кино: «Я мог бы стать великим артистом». Он не сформулировал четко эту мысль; тем не менее ее великолепие заставляло его еще немного опустить голову. «Тяжесть судьбы», — подумал он. На гладкой палисандровой поверхности туалетного столика он увидел мимолетную сцену, по существу похожую на многие другие, которые часто являлись ему: маленький мальчик сидит на корточках под зарешеченным окном темной комнаты, по которой прохаживается он сам, засунув руки в карманы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу