— А вы почему не моете?
На что мать Париде, которая также не ополоснула ног, угрюмо ответила:
— Синьоры-то из Рима. Они не работают в поле, как мы.
Тем временем суп уже был готов; Луиза вынесла шайку с грязной водой и поставила посреди хижины столик с суповой миской. Мы начали есть все вместе, каждый зачерпывал ложкой прямо из миски. Розетта и я съели, наверно, не больше двух-трех ложек, но остальные, особенно дети, набросились на еду с такой яростью, что вскоре миска оказалась пустой, и, судя по несколько разочарованным лицам и жадным взорам, я поняла, что многие еще далеко не сыты. Париде роздал всем еще по пригоршне сухих винных ягод, потом достал из углубления в стене хижины фиаску с вином и наливал каждому, в том числе и детям, по стакану вина, и все пили из одного стакана. Пили вино все, и каждый раз Париде обтирал край стакана рукавом, наливал с необыкновенной точностью и, протягивая стакан, вполголоса называл имя того, кому оно предназначалось, будто это какая-то церемония в церкви. Вино было кислое, почти уксус, одним словом, вино гор, натуральное виноградное вино, в чем можно было не сомневаться. Закончив ужин, прошедший в полном молчании, женщины вновь взялись за свою прялку и кудель, а Париде при свете ацетиленовой лампы принялся проверять урок по арифметике сына своего Донато. Париде был неграмотен, но немного умел считать и хотел, чтобы его сын тоже этому научился. Однако его сын — большеголовый мальчик с простым и тупым лицом — был, видно, порядочно бестолков; Париде без конца пытался вдолбить ему какое-то решение, а потом рассердился и заорал: «Болван!» — и дал ему хороший подзатыльник. Звук от удара был такой, точно у Донато деревянная голова, но мальчик как ни в чем не бывало тихонечко принялся играть на полу с кошкой. Я потом спрашивала Париде, почему ему хочется, чтобы его сын, как и он, не умеющий ни читать, ни писать, выучился арифметике, — и поняла: для Париде цифры были важнее букв, так как первые могли пригодиться хотя бы на то, чтобы сосчитать деньги, тогда как вторые, по его мнению, ровным счетом ни на что не годились.
Хотелось мне описать этот первый наш вечер, проведенный вместе с Морропе (фамилия семейства Париде), прежде всего потому, что, описав его, я тем самым описала все последующие, ведь все они были одинаковы. К тому же еще в тот день я обедала с беженцами, а ужинала с крестьянами и, значит, могла увидеть всю разницу в их жизни. Скажу по правде, беженцы, по крайней мере некоторые из них, были богаче, еда у них лучше, они умели читать и писать, не носили на ногах чочи, и женщины их одеты по-городскому; несмотря на все это, я с первого же дня и чем дальше, тем больше предпочитала всегда крестьян. Пристрастие мое, вероятно, объяснялось тем, что, еще до того как стать лавочницей, я была крестьянкой, но больше всего, по-моему, тем странным чувством, какое я ощущала, встречаясь с беженцами и сравнивая их с крестьянами: людям этим образование не только не пошло на пользу, но сделало их еще хуже. Так, пожалуй, бывает с озорными мальчишками, которые едва пойдут в школу и научатся писать, первым делом исписывают стены всякими ругательствами. В общем, по-моему, недостаточно еще дать людям образование: надо их научить, как им пользоваться.
К концу ужина всех стало ко сну клонить, а некоторые дети просто уснули; Париде тогда поднялся и заявил, что они ложатся спать. Все мы вышли из хижины и попрощались, пожелав друг другу покойной ночи, и мы с Розеттой остались одни на краю «мачеры», вглядываясь в ночную темень, в ту сторону, где, как мы знали, находилось Фонди. Не видно было ни одного огонька, вокруг была тьма и тишина, живыми казались только звезды — ярко сверкали они на темном небе, словно множество золотых глаз, которые смотрели на землю и все о нас знали, между тем как мы ничего о них не ведали. Розетта тихо сказала:
— Какая чудная ночь, мама!
Я спросила ее, довольна ли она, что мы пришли сюда, в горы. Она ответила, что всегда всем довольна, раз она со мной. Постояли мы еще немного, любуясь ночью, а потом она потянула меня за рукав и прошептала, что хочет помолиться — поблагодарить Мадонну за то, что она помогла нам добраться сюда целыми и невредимыми. Тихо-тихо сказала она, словно боясь, что ее кто-то услышит. Немного удивившись, я спросила ее:
— Здесь молиться?
Она кивнула головой и медленно опустилась на колени на траву у самого края «мачеры», потянув за собой и меня. Пожалуй, мне даже понравился этот поступок Розетты — она в ту тихую и спокойную ночь, после стольких хлопот и волнений, будто угадала мое чувство: чувство благодарности к кому-то или чему-то, что нам помогло и нас защитило. Поэтому с охотой я подчинилась ей, сложила руки, как и она, и, беззвучно шевеля губами, быстро-быстро прочитала молитву, которую обычно произносят на сон грядущий. Давно уже я не молилась — с того самого дня, как позволила Джованни овладеть собой. Знала я, что не смогу после этого молиться — грешницей себя считала, но вместе с тем, не знаю почему, и вины своей не чувствовала. И вот теперь, в первый раз, я просила прощения у Господа за то, что у меня было с Джованни, и обещание дала никогда этого больше не делать. Потом, может, под влиянием ночи, такой необъятной и темной, в которой скрыто столько человеческих дел и жизней, я помолилась за всех — за себя и Розетту, за семью Феста и за семью Париде и за тех, кто сейчас укрылся в горах, за англичан, что придут нас освободить, и за нас, итальянцев, что так страдают, а также за немцев и фашистов, которые хоть и виноваты в наших бедах, но ведь они все-таки тоже люди. Признаюсь: по мере того как молитва почти против моей воли все затягивалась, я почувствовала себя растроганной, слезы на глаза навернулись, и, хотя я подумала, что все это, наверно, от усталости, сердце подсказало мне, что чувство это доброе и как хорошо, что я его испытываю. Розетта также молилась, склонив голову, но потом вдруг схватила меня за руку и воскликнула:
Читать дальше