Жалко было Ивану своего детства, – утонувшего в пронизанных солнечными снопами, зеленоватых озерных водах, развеянного на степных ветрах, осевшего утренним туманом в голубичных распадках – жалко было, что пролетело детство без колокольного благовеста, когда золотой звон – то гулкий и неумолчный, то частый и рассыпчатый, - вешним, молодым громом падает из занебесья, с вечного, синего купола, и сладостной, обморочной, очистительной истомой прокатывается сквозь душу, пробуждая ее от серого, мертвого сна.
В том, что однажды, порвав грохотом утреннюю тишь, взметнувшись пыльным грибом, с прокатистым, каменным гулом опали наземь купола уездного храма, меньше всего винили Самуила Лейбмана, тогдашнего укомовского заправилу, хотя под его верховенством и порешили уездные церкви, и зорили крепких мужиков, — он нехристь, чуженин, пришелец, для того и явился в наши земли, чтобы, сомустив пьяную голытьбу, отверж, навроде Гоши Хуцана, с приневольным и приведенным под антихристову присягу, ошалевшим воинством изводить православное, старорусское, нажитое дедами и прадедами. С чуженина спрос малый, а вот Гошу Хуцана, его подсобника, уже простить не могли — хошь и без Бога и царя в голове, а все ж свой, деревенский, и мать Ванюшки, даже через сорок лет, забыв о Христовом милосердии, сгоряча сулила и сулила кары на его безбожную головушку. Хотя и напрасно, ибо Гоше уже в земной жизни пришлось испить горечи, да столь, что и троим бы за глаза хватило. Но это случилось после, ближе к старости…
3
Сила Рыжаков, раз и навсегда откачнувшись от таежных скрытников-бегунов, похоронив свою жену-расстрижку, на самом краю путаного и хмельного, короткого века ушкуйничал: арканил собак-шатох или покупал за байбору – за бесценок, сказать, — и, по-зимнему времени тут же удушив на удавке из конского волоса, грузил в посовни, — сани с коробом, затем, не понукая кобылешки, вез их к своей худой избенке, слезливо глядящей в проулок мутными и мелкими окошками. В амбаре, провонявшем гнилью и зеленой плесенью, по лету зарастающим под самую застреху чащобной лебедой и крапивой, по зиме утопоющем в сумётах, обдирал собак и, выделав шкуры, шил из них пимы и дохи, которые продавал или выменивал на харчи в соседних деревнях. Пимы мужики пялили поверх сыромятных ичиг, сохатиных унтов или катанок, когда гнала нужда в крещенские морозы по дрова либо по сено; а дохи собачьи тянули на овчинные полушубки, если, опять же, маячила впереди долгая въюжная дорога. В таких пимах и дохах лежишь, бывало, на санях, понукаешь лошаденку и в ус не дуешь, — волчья стужа не страшна.
Но ушкуйное ремесло, конечно, надежных доходов не приносило, а и заводилась мало-мальская копейка, и та Силе-ушкуйнику ляжку жгла, и ту махом пропивал, отчего жил холодом-голодом, и укырские хозяева, издевались ему вслед: борода по колено, а дров ни полена. А уж Гошка, тот и вовсе жил из милости — кусочничал, кормился по хозяйским дворам, взятый миром в подпаски.
Подросши, стал батьке подсоблять, и так, шустрый паренек, насобачился ловить и давить псов-шатох, что Сила едва поспевал обдирать, выделывать шкуры да шить пимы и дохи. Подле кислых шкур и недопитого туеса с китайской водкой-ханьшой так и помер скрытник-отвержа. Схоронив его, Гоша перебрался в Сосново-Озёрск, куда раньше укочевали и Краснобаевы.
Отгремела гражданская война, и Гоша, войдя в молодые лета, давно уже бросив ушкуйное ремесло, вписался в партию, куда его, батрака, угнетенного кулаком Калистратом Краснобаевым, вписали за милу душу. Тогда же вынырнул из небытья и Самуил Лейбман, – послало губернское ЧК порядок наводить в уезде. Прилюдно Самуил Моисеевич не сознавался, что Гоша его засева, – может, потому что имел семью, да и побаивался, как бы родная партия и самого не прижала к ногтю за порочащие связи, – но исподтишка, похоже, продвигал наблуженное чадо. И жизнь Гошина, дождавшись кумачового праздничка на своей улице, взмыла над деревенской жизнью, точно ярый конь, и понеслась, роняя с закушенных удил клочья кровавой пены, и пыхнул огонь из свирепо раздутых ноздрей.
С той поры Гоша, мамой Фисой смалу обученный грамоте, надолго влез в скрипучую комиссарскую кожу, ходил сперва в председателях комбеда, затем коммуны, а после и сосновского сельсовета. Помахал наганом, покуражился над мужиками, мстя за сиротскую долю, со скрежетом зубов поминая, как секли его мужики у избы-соборни; и уж Хуцаном Гошу дразнили лишь позаочь, робким шепотком, – боялись угодить в кутузку, згинуть в лагерях, ибо расправа о ту позимную пору ладилась короткая и нещадная; и уж в глаза навеличивали парня Георгием Силычем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу