Не знаю почему, выделил я из всех одноротников этого деревенского плотника. Прощал его. Одергивал зубоскалов, рьяно костеривших солдата. На мое сочувствие Ганя откликнулся быстро. Подсел ко мне на привале, кисет протянул:
— Закури, Терентий, моего самосадного табачку.
Свернули по козьей ножке, дымим. Слышим из-за спин ехидные словечки: два друга — хомут да подпруга. Не оглянулись даже. Пусть балаболят.
Мы с Ганей деревенские, колхозных земель сыновья. По его жизни Ока текла. По моей — Васюган. От рек люди выходят добрее, уживчивее. Курит Бивин, на меня испытно смотрит. Выпустил из ноздрей струйки дыма, спросил:
— Пошел бы ты со мной, Терентий, в разведку?
— Пойду.
— Спасибо на добром слове. Думал — откажешься. Ты один согласился. Все отнекивались. Думаешь, война растянется?
— Любой гадалке точно не ответить. Видел сам, что на узловых станциях творилось. Не прогулочка будет, если заявлено во весь голос: Родина в опасности. Ты женат, Ганя?
— Не успел. С маху не хотелось. Жениться — не бревно отесать. Душу к душе не вдруг подгонишь. Невеста есть — дочь пасечника. Призывали меня в конце июля. Кругом — цветень. Травы от медовых рос гнутся. Помогаю на пасеке, медогонку кручу, вдруг пчела в глаз ожгла. За день до отправки на войну это случилось. И стало меня тяжелое предчувствие томить. Думаю: пчела точку показала, куда пуля-дура присвистит…
Помню, тогда и я резко оборвал Ганю. Сказал ему:
— Не за свою шкуру трясись, Бивин, — за землю отеческую. Трусливый заяц первый лисе в зубы угодит. Не с плачем на битву идти надо — со скрежетом зубовным. Кто, кроме нас, Родину из беды вызволять будет? Всю силу, накопленную от русской земли, призови на помощь. Правота, Ганя, на нашей стороне. Не звали мы разбойников, сами поганцы пришли. Чья стенка возьмет — от нас зависит. По Европе фашисты с бравой музыкой шли, по нашим дорогам с траурной поплетутся. Сколько ни быть войне, крепко знаю — нашей победой кончится. Плата за победу одна — множество смертей. Но ты не к ней, к жизни готовься. Метче бери врага на винтовочную мушку…
Вот в таком роде наставлял, подбадривал, журил Ганю. Сказать честно — сам побаивался первого боя. Ведь не кулачный — смертный бой. Не раз дрожь плечи передергивала. Сразу шагнуть из мира в войну — веская нагрузка для ума и сердца. Всякие думки в башку лезли. По Гане Бивину видел: страх его, словно сетью опутал. Приходилось разрывать эту сетевину, выпутывать из нее парня. Ведь сразу трудно разобраться, кто в роте из робкого десятка, кто не из робкого. Первые бои все показали.
Солдатские думы потяжелее шинельной скатки. Присматривался к одноротникам, к фронтовой обстановке. Неотлучные мысли постоянно убегали к дому, колхозу васюганскому. О Славушке думал. Вспоминал ее рассказ. Под Новый год она с девками на гадание ходила. Авдотьевка перед войной сильно строилась. Много новых срубов стояло. Забегали девушки в недостроенную избу, метили в темноте угольком бревна. Прибегали по свету смотреть. Кому сучкастое бревно попадало, значит, по поверью, жизнь впереди ожидалась трудная, несчастливая. Верили — попадется некрасивый, скаредный муж. Будет на расправу легкий. Без сучка венец — выпадет доля завидная, жизнь тихая, счастьем одаренная. В то зимнее гадание пометила Славушка бревно с трещиной. Товарки ахнули: к несчастью. Оно случилось: в первое же лето война на нашу землю пала. Расколола эта огромная трещина жизнь, порушила семьи.
В ту предновогоднюю ночь брали девки воду из проруби. Славушка тоже ставила перед собой стакан со студеной водицей. За стаканом зеркальце. Долго в него смотрела, И пригрезилась ей в стекле фуражка военная. Солдаткой вскоре стала. На мне была пилотка со звездой — не фуражка. Но они ведь сестры родные, из одной фронтовой семьи.
Заступники родной земли стекались отовсюду: с гор, долин, из тайги и от рек. Фронты растянулись на громадное расстояние.
Командиры говорили: слева и справа от нас такие-то армии. Сила против врага выставлена немалая. Должны мы выстоять, фашистов сокрушить, Москве победу принести. Самохвальство фюрера нас всех возмущало и злило. Чего захотел гад — устроить парад фашистский перед Кремлем. Кто потерпит такое надругательство?! Даже Ганя Бивин на привале промеж ног ладошкой похлопал: вот, мол, вам, фрицы поганые!
Над нашими позициями немецкие самолеты сбрасывали листовки. Бумажки уверяли: нет больше у русских столицы. Скоро на ее месте море будет. Пучина проглотит все, что звалось и величалось Москвой. Листовки нас не расслабляли. Они оказывали обратное действие. Росла ненависть к захватчикам. Крепло чувство мести.
Читать дальше