И вдруг она решительно пересела ко мне на колени, приобняла рукою за шею, другую руку с рюмкою туго свила с моею, и мы согласно, дружно выпили, и губы потянулись к губам и долго не могли распрощаться, словно приклеенные, раскушивая сладость поцелуя. В углу сдавленно кашлянул Зулус, и Шура легко соскочила с моих колен:
– Теперь ты, Мамонт... С Федькой моим целовалась? Теперь давай почеломкайся с Павлом Петровичем... За дружбу. Чтобы все мы склеились и не разорвать бы нас вовеки...
– Шурочка, не приступай до меня. Ты ведь знаешь... У меня ангина.
– Ха-ха, детская болезнь левизны. А может, ты венера?..
– Да ты что, Шура...
– И пошутить нельзя... Хочешь рецепт? Даю бесплатно... Возьми лягушонка и дыши на него. Он сдохнет. Потом возьми в руки второго и дыши на него: он уползет. Потом возьми третьего, подыши на него и отпусти. Он ускачет, а горло поправится... Вот и вся ангина. Если у тебя, подружка, действительно что-то с горлом. – Шура обвела застолье победным взглядом и хихикнула. – Правда, есть тут одна закорючка: где отловить трех лягушат среди зимы... Ничего, Нинка, приедешь домой, попей теплого молока с медом и в охапку к мужику, да чтоб погонял до поту... Да не красней ты, дура. Как же ты детей-то стряпала, слониха моя ненаглядная.
От бани и водки я неожиданно поплыл, расплавился, а душа превратилась в солнечный слиток. Весь мир стал лучезарным, свойским, горячее женское бедро податливо притиралось к моему. Шурочкина ладонь, будто случайно, то и дело поглаживала мое колено, и я, готовый расплакаться от любви, не сводил своих глаз с медального профиля самой прекрасной из женщин. Я до того обнахалился и осмелел, не видя протеста, что положил руку на плечо хозяйки и задушевно, нараспев, прочитал:
– «Любите женщины меня сегодня; завтра будет поздно!..»
– Так вы, Павел Петрович, еще и поэт? – спросила Нина, вспыхивая глазами, и от неожиданной смелости своей покраснела.
– Да нет... Это стихи поэта Устинова, – беззаботно признался я, вроде бы забыв снять руку с угревистого плеча Шурочки. Ее тепло перетекало в меня, и сердце мое бежало вскачь. Я никогда не бывал так пьян, как нынче, и это новое для меня чувство оказалось неожиданно приятным. Мне казалось, что взгляд мой необычайно остер, ум прозорлив, все счастливы и прекрасны, а я молод, красив и любим. В своей умиротворенности я невольно позабыл, что нахожусь в гостях, что женщина возле – чужая, и я вершу большой грех, играючи, с умыслом причаливая к ней.
Я сидел спиной к порогу и не чуял беды. У Нины лицо побелело, покрылось мукою, а глаза остекленели от ужаса. Она лишь обреченно, чуть слышно ойкнула:
– Ой!..
Я нехотя, непонятливо обернулся, упорно не желая выныривать из блаженного омута. Зулус подкрался на пальцах неслышно, как темная грозовая туча, заняв собою половину неба. Он тихо кренился надо мною, будто шатун-медведь, растопыря руки, возносил над головою бутылку. Прицеливаясь к моей макушке, Федор с таким ожесточением сжал зубы, что губы стянуло в голубую нитку, а седые усы по-котовьи встопорщило. Замысел мужика был очевиден, но я, глупо улыбаясь, и не пробовал защищаться, но мягко, жалостно смотрел в остекленелые от бешенства его глаза, словно бы пробуждал их для ответного чувства.
Я даже не успел испугаться: я каким-то звериным чутьем уже догадался, что Федор не ударит меня. Зулус швырнул бутылку с водкой в угол, где только что лежал сам, и стекло со звоном разлетелось по избе. Я так же нелепо улыбался, не зная, что предпринять, как укротить буйство и все свести к шутке. По меловому лицу, по застывшим глазам, по мелко дергающимся усам было видно, что Федора взял тот бессмысленный кураж, что овладевает неожиданно и глубоко обиженным человеком, и тогда он не ведает, что творит, потому что остается без ума и его всего переполняет обида. Всякая мысль запала в голове без движения в душной мгле, и эту запруду, вставшую в сердце, когда, кажется, вся кровь вскипела в венах и воздух перекрыло в легких, трудно раскупорить. В потасовке мужики обычно хватают буяна за шкиряку иль двигают кулаком, в челюсть, чтобы выбить пробку из человека и тем самым ввести его в рассудок. Но я же не тот хваткий забияка-петух, что может кинуться, распуша крылья, я – московский интеллигент – уповаю лишь на слова, а слов таких на языке не находилось, а может, и не бывает в подобных случаях, и потому я продолжал жалко сидеть за столом с ватными ногами, презирая себя.
– Ты, скотина, что ты себе позволяешь?! – опомнясь, вскричала Шура и выступила в мою защиту; она легко выскочила из-за стола, будто ее вынесло ветром, и бесстрашно, неуступчиво встала напротив Федора, лоб в лоб, широко разоставя могучие ноги и уперев руки в боки.
Читать дальше