«Мужичок с ноготок, мужичок с ноготок!» – верещал под ногами снег, а на малахае, и на бороде, и на усах, и на курчавом воротнике скопились целые вороха. Я чему-то сонно улыбался, как влюбленный, и слизывал с усов куржак, удивляясь его сладости; в такие дни хочется жить вечно, и случайная мысль о неминуемом конце кажется жгуче обидной, словно бы только тебя одного выбрали из людской толпы и приговорили к смерти.
Дома Марьюшка мне тоже показалась умиренной, помолодевшей, что ли, окалина с лица пропала, и оно повиделось мне издали молочно-белым, а глаза стали как два камушка на дне быстрого гремучего ручья. Пока бродил в лавку, Марьюшка нашла силы приподняться на подушке и сейчас смотрела меж книжных шкафов в узкий коридор, как в иной, желанный мир. С нового года она велела повернуть кровать головою от окна, запахнуть половину шторы, и потому в ее половине постоянно жил зимний сумрак.
Еще все образуется, все еще выправится, и Марьюшка встанет на ноги, обнадеживал я себя. Старый человек, а со старым всякое случается. Не смотри, что тоща. Кость да жила – гольная сила. Мать-то ее до ста лет бродила... Было запомирала совсем, фельдшерица велела слать телеграммы, де, бабка совсем плоха и на днях отойдет, может, еще успеет кто застать в живых. Ну, спешили, прискакали на перекладных, кто как мог... Входят в избу, а старая самовар наставляет. Говорит, без чаю кто гостей встречает? Де, помереть всегда успеется... Младшей дочке, перед тем мать приснилась, та говорит: «Не спеши на самолет, не траться деньгами, я помирать-то погожу...» И вот тринадцать лет еще прожила. Говорит, видела Бога, и Бог сказал, что для тебя еще место не готово...
Днем и до Москвы добрались рождественские почести; небо разодрало, разборонило, метельные пелены свились в куделю, снега заискрились, посинели, а к вечеру и вовсе мороз запоходил, запохватывал, запотряхивал; в такую пору в деревне избяные углы кряхтят от стужи, словно бы кто угрозливый норовит домишко раскатать по бревну. Пушисто-кучерявый дым от кочегарки походил на звериный хвост и был отчетливо виден над плоскими крышами; спелые звезды, каждая, поди, с кулак, высыпали над престольной, осветили дорогу Младенцу, а он, еще не зная грядущего тернистого пути своего, безмятежно сосал у Матери титьку... Морозный жар шел от небес, и от него вся Москва раскалилась, готовая вспыхнуть. Сейчас бы на радостях чашу хмельного приклонить не грех, да в одиночку разве питье? Вот когда мне захотелось живого голоса... И тут зашумел телефон. Звонили от Поликушки, как из райских палестин. Голос Танечки Кутюрье я узнал сразу. Она приглашала в гости, звала на чай; говорит, де, все свои, чужих никого, попьем чайку с медом и пахлавой, а кто захочет, тот и в рюмочку заглянет, причастится Христа ради... «Вот ведь – и девка-то молодая, а и ее душу небесный пыл окатил, помянула Христа, не позабыла», – с умиленным удивлением подумал я и как бы сделал чудесное открытие, неожиданное для меня... Но каким-то странным и вместе с тем забавным показался мне телефонный разговор; казалось бы, живем ведь через коридор, в трех шагах, долго ли постучать в дверь и позвать на чай, но тут потребовалось звонить, объясняться, а значит, Катузовы решили блюсти особый, столичный чин отношений, суховато-сдержанный, когда даже близкие соседи не могут просто так заглянуть, скуки ради. Без особого приглашения – ни ногой... Мне бы следовало отказаться, показать свою спесь; я же всмотрелся в полумрак дальнего угла комнаты, где лежала Марьюшка, представил долгий унылый вечер – и согласился...
У Поликушки праздновали жильцы Катузовы и Федор Зулус, а вернее, что Поликушка был в гостях у постояльцев, сидел за столом порывисто-нервный, словно бы забежал на минутку, спеша куда-то по неотложным делам. В горсти вместо неотлучной ветошки была розовая салфетка, и старик, скомкав ее, то бросал подле тарелки, то придирчиво расправлял на коленях. Как показалось, Поликушка не особенно и обрадовался мне, будто мне предстояло увидеть его позор, дескать, отставили от хозяйства, а теперь держат милостиво за приживальщика. К профессору же все поклончивы, профессора чтят, ловят каждое слово, заглядывают в глаза, словно бы птица высокого полета ненароком залетела в дом, надо удержать ее подольше, а потому все прочие гости теперь пойдут за второй сорт, за высевки, за плевелы и шелуху, и их самочувствие никого не взволнует. Я знал, как обычно болезненно ревнив Поликушка, как любит заглядывать в лицо собеседнику, чтобы убедиться, что над ним не смеются, не держат за придурка и вешалку для костюма. Высоко вздернутые брови, багровые щеки и фасеточные глаза говорили, что старик еще ждет с враждебной стороны (от работников ада) какой-то гнусной перетыки, и потому побаивается привыкнуть к праздной жизни, когда все докучные заботы можно возложить на другие плечи, словно бы заехал однажды в санаторий, и никто уже не предложит съезжать, гуляй-де как кот по сливкам, и мышей не надо ловить: напоен, накормлен, отглажен, почищен.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу