Наконец догадались свернуть на обочину, где было почище. И вот теперь-то грянула доселе не слышанная мною медная музыка! Сначала ничего нельзя было разобрать, потом из протяжного рева, барабанного грохота и звона медных тарелок стала возникать давно знакомая мелодия, такие близкие слова:
Широка-а страна моя родна-ая,
Много в ней лесов, полей и рек…
И не только возникли эта музыка и эти слова, но и сама «страна моя родная» замерещилась перед глазами, — почему-то в виде школьной карты, где леса обозначены крохотными кудрявыми деревцами, поля выглядят просто зелеными пятнами, а реки — синими ветвистыми жилками, какие на руках у моей бабушки Федоры.
Но мощный рокот медных труб сразу же и смазал эту милую картину, похожую на школьную карту, и дохнул мне в лицо неведомым простором, могучей ширью и грозной поднебесной синевою. И в тот миг я впервые, — не то что увидел или разгадал, — а лишь смутно ощутил в себе по-новому это давно привычное понятие — Родина.
И наш «красный обоз» уже не казался мне таким жалким, нет! На подводах были навалены мешки с хлебом (много мешков!), и посеяли его, вырастили и убрали, сами чуть не умирая с голоду, та же Мокрына Коптева, Тимофей Малыхин, моя мама, бригадир Живчик и многие другие. Да и мой труд здесь имеется, хоть маленькая крошечка. И это для нас играет оркестр. Да! Я ведь знаю, — слышал, читал, в кино видел, — по пустякам оркестры не играют. Вон в день Победы сколько их было в Москве на Красной площади, этих медных труб!
«Получай, Родина, наш сверхплановый хлеб!» — проплыл перед глазами лозунг. Да, да, именно так! Не куда-нибудь на продажу везем мы его, наш хлебушко, а тебе: получай, Родина…
А оркестр широко гремел по степи, и отступали, казались мелкими все личные обиды…
Но «красный обоз» — это было только начало сдачи сверхпланового хлеба. В нашей бригаде продолжали молотить пшеницу и отправлять ее в райцентр, на элеватор, маленькими обозиками, всего в несколько подвод. Да и на эти подводы найти возчиков бригадиру стоило огромного труда. Никого невозможно было ни упросить, ни заставить, ибо те, кто побывал на элеваторе, рассказывали ужасы.
От нашего села Ключи до райцентра шестьдесят километров, и добираться приходится больше двух суток. Где кормить лошадей, чем питаться самому? А ведь осень, холода ночами… А если дождь? Чем ее укрыть, пшеничку, на возу? Собственным задом? Намочит, не убережешь — поворачивай назад.
Но самое страшное начнется на элеваторе. Урожай по всему району хороший, и на хлебоприемном пункте день и ночь целое столпотворение. Каждое хозяйство спешит вывезти хлебушко по теплу, да пока дороги мало-мальски держатся. Из ближних к райцентру сел приезжают обычно большими обозами и вытесняют из очереди мелкие, загоняют их «в угол». «В углу» можно сутки простоять, и трое. Лошади не кормлены, о себе уж и говорить нечего…
Но и к весам прорвешься, ток шибко-то не радуйся пока. Приемщики со своими щупами в мешки полезут пробу брать, а ты стой и трясись от страха. Вдруг влажность пшеницы окажется выше восемнадцати процентов? Или клеща при анализе обнаружат? Или заражение зерна головней? Или сорность выше положенной? Поворачивай тогда оглобли до дома, до хаты. Вези хлебушко назад, за шестьдесят километров. Без разговоров!
Покрутился Живчик, прикинул так и этак, и решился на рискованный шаг. Велел посыльной Нюшке позвать в контору Сеньку Палкина для серьезного разговора. Да, да, того самого Палкина, который когда-то своротил крест с купола нашей церкви. Который пристрелил из нагана старого коня Громобоя. Который на последнем бригадном собрании пьяный кинулся было с кортиком на него, на Федора Михайловича. За которым приезжали два милиционера и увозили в райцентр. От которого больше месяца не было ни слуху, ни духу, и вот на днях он заявился…
Вернулся Сенька без шика и блеска. Без медалей, без кортика и нагана, без офицерского кителя и матросской тельняшки. На нем был куцый пиджачишко, защитные галифе, а вместо хромовых сапог — разбитые солдатские ботинки. Да еще фуражка с невиданно огромным козырьком. И во всех этих одежках он смешно напоминал голенастого, общипанного в драках петушишку. Лишь ястребиные глаза, круглые, немигающие, смотрели из-под нависшего козырька угрюмо и затравленно.
Покойный мой дедушка, Семен Макарович, помнится, рассказывал про Сенькиного отца, тоже давно умершего. Был Сидор Палкин полуцыганских кровей и из породы потомственных конокрадов. После революции, когда это дело сильно поприжали, Сидор все равно не оставлял своего рискованного ремесла. И не просто воровал, а на удивление людям: с шиком, с выдумкой, до которой не каждому смертному додуматься.
Читать дальше