«После ночей с тобой я разучился говорить и мыслить», — хрипло отвечает он и резко замолкает — я кусаю ему мочку уха.
«Да, — отвечаю я, освободив ухо. — Но зато ты смог защитить кандидатскую. Ну, не хнычь».
По-дружески потискав его мокрые от страха ягодицы, отпускаю.
Он вылетает из комнаты, забыв про одежду.
Пытаюсь вспомнить, как лежала с ним, молодая и злая, а рядом благоухал шампунем бутафорский гроб. Ничего, кроме запаха, не осталось. Кроме запаха и шершавых губ Агафангела. Его удивленных, красноватых от болезни, глаз: «Разве ты не мальчик?»
Зеленоватое лицо моего зама просунулось в дверь: «Я возьму одежду?» Входит мокрый, с улицы, оставляя на паркете поблескивающие следы. Я достала полотенце. Стала вытирать его жирную спину, сатанея от собственной заботливости.
«И вот что, — сказала я, когда он просовывал ногу в штанину, — надо начать массовую закупку мандаринов. Обоснование придумайте сами. Пусть в городе пахнет мандаринами. Мандаринами!»
Тысячи мандаринов поплыли в Центр мира. За день улицы покрывались слоем кожуры. «Это все ради тебя, Агафангел!» — говорила я, проплывая по темной жиже Большого канала. Я стояла в своем мужском костюме на палубе и махала толпе, которая шелестящей лентой ползла по набережной. Многие в ней в разное время были моими любовниками. Я узнавала их: отполированные страхом лица, пустые зрачки, ампутированная до обрубка речь… Хранили ли они тайну нашей диффузии, яростного обмена молекулами? Хранили?
Вдруг где-то совсем рядом я услышала: «А вы знаете, мне кто-то говорил, что Академик — женщина!» — «Не может быть…»
Вернувшись, бросилась в комнату матери. «Ты? Ты распускаешь обо мне слухи?» Мать сидела в кресле и молчала.
«Ты все время шпионишь, шепчешься со всякими алкашами, ты!»
И она снова промолчала. Первый раз она слушала меня так внимательно, не перебивая. Она была мертва.
Наверное, уже день. Я не заглядывала к ней. И не чувствовала запаха. Это меня особенно поразило, когда я стала трясти ее голову. Я, с моим гениальным носом, не чувствовала запаха тления. Только запах мандаринов.
«Извини, мама, — сказала я, пятясь из комнаты. — Я была все эти дни очень занята… Я хотела подарить тебе кольцо, кольцо желаний. А ты была, как всегда, пьяна. А я не выношу пьяных, мама. Слышишь, я не выношу пьяных!!!»
С потолка на меня сыпались мандарины, катились по полу, мягко били по черепу…
— Ты ведь не хочешь чай? Не надо пить чай. Там плавают эти… Чаинки. Они забиваются в рот, шевелятся. Рот превращается в чайное ситечко… После ухода матери у меня начали исчезать слова. Слова, которые я копила всю жизнь. Которые, как пыльцу, собирала с моих ночных вздрагивающих цветов. Я шарила во рту языком, пытаясь нащупать хоть одно потерянное слово. Ха-ха-ха!
Старлаб очнулся.
Он все еще был в каком-то оцепенении, почти полусне. Лицо куклы было совсем близко, так что были видны железные штыри, которыми приводились в движение губы.
— Последние годы я почти не вылезала из Центра диффузии. У меня воспалились придатки, врачи пугали опухолью… Но только прижимаясь к этим трем отверстиям, я могла удерживать слова. Только так я могла вытягивать слова из моих партнеров по диффузии по ту сторону стены. И клиенты уходили, онемевшие, словно с вырванными зубами или прикушенным до крови языком. «Почему вы не пользуетесь инструментом?» — спрашивали меня другие работницы из смежных отсеков, когда я начинала выть от боли. «Мир полон слов, — отвечала я. — В начале было слово, и несчастны те, кому слова не дано. Несчастны те, у кого рот — лишь могила языка; не утешатся те, чьи губы склеены косноязычием… О, прекрасный, серебристый мир слов!» И снова начинала тихо выть от боли в низу живота. А мои напарницы не могли даже догадаться, что великий Академик, плывущий, как памятник, над толпой, и бестолковая баба, жмущаяся к трем загаженным отверстиям, — это одно и то же, совершенно одно и то же!
В углу комнаты ожили настенные часы, раздался бой. Распахнулась дверца, явилась птица с большеглазым человеческим лицом, запела: «И держала чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее».
Пропев это двенадцать раз, спряталась в часы.
— Не было у меня никакой чаши! — крикнула кукла и показала часам деревянный, выкрашенный в синюю краску язык.
Повернулась к Старлабу. Язык втянулся обратно в рот.
— Уже полночь. А я тебе еще ничего не сказала. Ты ведь мой избранник. Я успела осуществить диффузию со всеми мужчинами Центра мира… Никто уже не приходил ко мне. Ночью я лежала одна, курила до потери сознания, чтобы убить никотином белую лошадь тоски. Или думала о будущем. Не о своем — мое будущее было затянуто облаком опухоли. Я думала о будущем Центра мира. Гадала по Платону, открывая наугад страницы. Прогноз был неутешительный, и я тянулась за новой сигаретой. И тогда я вспомнила об одной разработке, которой когда-то занимались у нас в Академгородке, пока я не навела там порядок. Куклы! Большие говорящие куклы… Утром я уже диктовала письмо. Через полгода с Окраин прибыл первый образец. Образец был мужского рода, ходил, двигал руками, открывал и закрывал рот. В туловище было записывающее устройство: что надиктуешь, то он тебе и скажет. Я стала диктовать. Читала ему вместо сказок на ночь всего Платона, потом диктовала свои мысли, потом целовала его в железный лобик и желала спокойной ночи. С каждым днем наших диктовок выражение его лица делалось все более циничным. Он начал мне отвечать — моими же словами опровергал мои же утверждения. Я кусала губы и даже попробовала его соблазнить. Бесполезно. Вначале он требовал себе афинских юношей, потом просто сбежал. Его видели с медузами, с собаками. Наконец, отловили — рывшегося в какой-то помойке, где он, как утверждал, искал чистые идеи. И тогда я заказала еще одну куклу…
Читать дальше