Господи, Всесильный, Всемогущий, в который уж раз пытаюсь вспомнить слова молитвы, которой никогда не знала. Господи! как же Ты допустил такое — в бессилье шепчу одними губами. А ребе Пинхус-Лейб, мой двоюродный дедушка, гладит меня по голове ослабевшей рукой и говорит:
— Никогда не сомневайся в Боге, дочечка, к Нему с сомнением нельзя. Придешь к вере, все откроется, все станет на свои места.
А я плачу навзрыд, потому что знаю — не обрела веру, уж сколько лет с той поры прошло, а у меня все вопросы к Нему, все вопросы — зачем? за что? почему? И целую старческую дрожащую руку, за все его страдания, за стойкость, за веру, за святость. Будто с Богом в пустыне Иудейской встретилась лицом к лицу. Один раз в жизни такое со мной случилось. Когда и где, не помню. Но было и навеки в сердце осталось.
А печальная история деда-ребе Пинхуса-Лейба, Рахели и Зиновия на этом не кончилась. Да и как могло быть иначе — лето сорок первого года на дворе, немцы вот-вот возьмут Одессу.
Но они никуда и не думали уезжать, только вернулись. Сосед-гэпэушник Колька Пупко сорвал печать с двери их квартиры и впустил в дом, пропахший пылью, плесенью, дохлыми крысами. Но — родные стены приняли их в свои объятья, окружили, защищая от постороннего глаза их горькую тайну, изможденные тела, разбитые души. Только в счастливых снах долгие годы снилось, что снова будут жить в своем доме, в Одессе. Конечная станция — все мечты их были устремлены сюда, дальше никакие поезда не ходили.
Конечная станция.
Только и успели сшить Пинхусу-Лейбу новый лапсердак и ермолку, вымыть, вычистить все углы родного жилища, накачать как следует примус — Рахель коржики напекла. А тут как раз и Суббота настала, главный еврейский праздник. И пришли евреи к ребе, вместе с Зиновием, с некоторой скидкой на возраст как раз миньян получился. Оказалось, что все молитвы ребе помнит, а чуть запнется, Рахель и Зиновий наготове — шепчут слова, напевают печальные напевы.
Конечная станция.
Вернулись домой. Жизнь продолжается. В своем городе, в своем доме, какой ни есть, с соседом доносчиком во дворе, Бог ему судья, с евреями, которые не побоялись снова прийти к ребе, отсидевшему срок. Все не так уж и плохо, думает Рахель, все даже очень хорошо, думает она, зажигая субботние свечи, и Зиновий такой славный мальчик, вылитый дед, настоящий еврей…
Я слышу, как она задыхается от рыданий, сотрясается спина, плечи, дрожат руки, веки опущены, сквозь густые ресницы сочатся слезы. Я слышу ее истошный крик, вижу избитое, в ссадинах и кровоподтеках тело, над которым надругались многократно дикие звери в обличье человеческом, чьи-то сыновья, мужья, отцы… Они еще не натешились, она возбуждает их красотой и непокорностью. Истерзанная, униженная, растоптанная ими, она чем-то уязвляет их, и они не могут успокоиться. Жидовка проклятая, за…м до смерти, орут, подначивают друг друга, потому что им вдруг сделалось страшно.
«Рахель, праматерь наша, помоги мне забыть этот кошмар, ради отца, ради ни в чем не повинного Зиновия, я люблю его, люблю — только помоги мне все это забыть…»
Отчетливо слышу ее истошные крики и эту немую мольбу, не субботнюю молитву, извечную, общую, а мучительную просьбу о помощи исстрадавшейся надорванной души.
Слышу, как она принимает роковое решение, сама за всю свою семью: «Мы из Одессы никуда не поедем. Что нам немцы? Хуже того, что было, быть не может. Даже смерть».
И вот они уже почти слились с толпой странных пилигримов. Инородцы, чужеземцы — всем и всюду не свои. Желтые звезды на рукавах, на спинах, тележки, чемоданы, узлы — куда они тащат их, на что надеются, бедные мои сородичи, избранники божьи. Пинхус-Лейб, Рахель, Зиновий — уже почти слились с толпой, идут налегке, взявшись за руки, как пришли. Скоро исчезнут за поворотом, и я их больше никогда не увижу.
В бессмысленном каком-то порыве проталкиваюсь вперед, кто-то обгоняет меня, чуть не сбивает с ног, ломится сквозь толпу, размахивая наганом, настигает Рахель и жарко шепчет на ухо:
— Ралька, слушай сюда: одного могу спасти. Пойдем со мной, Ралечка, пойдем, старик в уме шизанулся, ему все равно, а малец — неизвестно какого кобеля отпрыск, черт с ним, Ралечка. Пойдем со мной, пойдем, нету у нас времени на раздумья. Виноват я перед тобой, до гроба простить себя не смогу…
В голосе его послышалась мольба и что-то еще человеческое. Даже до меня донеслось. А Рахель остановилась как вкопанная, посмотрела в его налитые кровью пьяные бельма, увидела слезу, медленно ползущую сквозь заросли щетины, и сказала твердо:
Читать дальше