А за что?
Никогда бы Моисей с таким вопросом к Нему не обратился. Нет, это он не о себе, у него грехи есть, сам знает, невольные или по дурости, как у каждого смертного, и осознанные, совершенные по здравому осмыслению. Есть грехи, и он, Моисей, за них перед Богом готов ответ держать. Но Геня чиста как слеза младенца, у которого еще и в помыслах ничего дурного не было и быть не могло. Невинная душа ее трепещет как осиновый листок на ветру — от каждого шороха, всхлипа, смеха. Ее черные влажные глаза конфузливо заглядывают в глаза случайного прохожего с отчаянной мольбой — помоги, спаси, а я до самой смерти Бога молить буду за тебя, за деток твоих, за деток твоих деток. Детки есть у тебя? — осторожно спрашивала, не поднимая глаз, а услышав в ответ «да», вскидывала ресницы, руки молитвенно прижимала к груди: отдай мне одного ребеночка, просила тоненьким срывающимся голоском, от которого сердце Моисея рвалось на кусочки, он чувствовал, как расползается живая ткань и сочится кровь, и горячо разливается в груди, поднимается к горлу, становится трудно дышать и лишь одно слово может выдохнуть в этот миг: Геня!
Отдай ребеночка, тянула Геня на одной невыносимо пронзительной ноте, и брела как попрошайка, вытянув вперед руки ладонями вверх, пронзая незрячим взглядом туманную дальнюю даль. Отдай! Каждый раз в такой момент Моисею казалось, что она уходит от него навсегда. Уже ушла. Геня! Она останавливалась, чутко прислушиваясь к чему-то, медленно, словно нехотя, разворачивалась и шла назад, все убыстряя шаг, переходя на бег. И, запыхавшись, подбегала к теряющему сознание Моисею, клала горячую ладонь ему на грудь, растирала, массировала, шептала что-то непонятное, но успокаивающее, опрокидывающее в сон, спокойный, ровный, безмятежный. Голова его лежала на коленях у Гени, ее ладони — одна у него на груди, другая на лбу. Просыпался Моисей здоровым, бодрым, ничего не помнил, и Геня была заботлива, умиротворенна, вполне в своем уме.
Однако до следующего помрачения было недолго. И все повторялось сызнова и сызнова, с той ночи, когда не дал ей сгинуть в морской волне. Не надо было мешать мне, Мойша, укоряла она тихим голосом, грешно так говорить, но я хотела уйти, шептала побелевшими губами, может, там, в пучине темных вод нашла бы дитятко свое заплутавшееся.
Ой, вэй! Таки прав оказался знаменитый на всю Одессу психиатр Ястребнер Сруль Фридрихович, хоть Мойша и заподозрил его в алчности, которую тот даже и прикрыть врачебной заинтересованностью не захотел. Как увидел два бронзовых с малахитовой инкрустацией подсвечника из коллекции недавно отошедшего в мир иной первого во всем городе антиквара Шмульяна, которые принес ему в качестве подарка Моисей, глаза заблестели, челюсть отвисла, даже пенистая слюна закапала, как у голодной собаки. Еще три канделябра было у Шмульки, прокричал визгливо и недовольно, будто они с Моисеем об этих бронзулетках предварительный сговор имели. Еще три! Еще три! — проорал пронзительно и сунул Моисею под нос как глухонемому три холеных растопыренных пальца, на одном из которых красовался массивный золотой перстень с черным камнем. Моисей смотрел на Ястребнера с недоумением, переходящим в ярость. Желваки заходили, аж зубам больно стало, и руки задергались, размахнулся бы и двинул прямо по обслюнявленной отвисшей челюсти. Но Геня сидела сбоку на диванчике, перебирала руками, низко опустив голову, и что-то бормотала себе под нос.
Моисей взял себя в руки.
— Вот Генеса, жена моя, профессор, видите. — Он шумно сглотнул слюну, от волнения закашлялся. — Вот, профессор, жена моя, Геня. Помогите ей, я разыщу для вас эти бронзулетки, все до единой, сколько было, слово даю.
Ястребнер, не поворачивая головы, как бы нехотя, будто Моисей бесцеремонно вторгся в его кабинет и отрывает от несомненно более важных дел, скосил глаза на Геню. Посмотрел, посмотрел, неожиданно резко вскочил, враскачку подошел почти вплотную к ней и положил ей на голову свою ладонь. Геня подняла лицо, Моисей невольно отшатнулся, такой мукой были до краев переполнены ее глаза. Страшно сделалось, с мольбой и надеждой уперся он взглядом в покрытый легкими черно-белыми колечками затылок Ястребнера, воткнутый как в жабо в короткую складчатую шею. Профессор передернул плечами и, не оборачиваясь, сказал спокойно, уверенный, что Моисей беспрекословно подчинится: выйди, не мешай.
Моисей тихо прикрыл за собой массивную деревянную дверь кабинета Ястребнера и застыл в столбняке, будто враз обездвижел. Ни отойти в сторону не смог, ни сесть, ни молиться даже, язык не шевелился, губы не раскрывались, но и слова отлетели, зависли поодаль, как лепестки с отцветающей акации. Моисей видел их, узнавал и смысл каждого был понятен, но молитва не складывалась никак. Господи! Господи! Господи! — стучало в правом виске, а в левом ломило так, что он терял сознание.
Читать дальше